Я отвечаю за все
Шрифт:
Их обоих даже поселили вместе. В комнате побольше стояло пианино. Иногда Швеленбах-Лютцов музицировал. Это были обрывки каких-то хулиганских фашистских песенок, что-то модное из берлинского варьете, строфа из жалостного романса о летчике — то, что можно было насвистывать, отглаживая рукав мундира. Годилось все. И названия переулков, и цены на подкладки, и родословная главы фирмы дорогих военных сукон, случайного приятеля отца Швеленбаха-Лютцова, годились анекдоты, имеющие хождение в кругах Люфтганзы, годились прибаутки, — все было на пользу гигантской памяти Штуба.
Воскресенье 22 июня Штуб встретил очень далеко от своей родины. Он шел слева от хозяина мастерской «Все для наших военных», шел чуть сзади на полшага
Многое впоследствии он и пережил, и перечувствовал, «работящий и добросовестный, честный и туповатый, вежливый и исполнительный портной» Штуб. Но такого странного дня ему не довелось больше пережить никогда, как этот длинный день с пивом и кровяной колбасой, с песнями и сигарами и с размышлениями, от которых он не мог избавиться. А потом наступили будни, когда каждая секунда могла быть для него смертельной. Буквально каждая. По виду же он был самым спокойным человеком в заведении «Все для наших военных». Хозяин очень хвалил этого латыша немецкого происхождения. Он не мог им нахвалиться. И доверял ему, как никому другому. Штуб даже ездил на квартиры к генералам, снимал мерки, примерял, кланялся, покорнейше благодарил, и все им были чрезвычайно довольны, даже офицеры генштаба, которые болтали при этом тупом коротышке с булавками во рту.
Портняжка стал портным «высокого полета», мастерская пустела, Восточному фронту нужны были солдаты в гораздо большем количестве, чем это предполагалось в начале великого похода «за землей на Восток, на Восток!». А Штуб был освобожден вчистую не только из-за дурного зрения. Главным образом, его не трогали потому, что его работа нравилась некоторым генералам…
Зося работала заведующей Уячанской городской библиотекой, получала деньги по штубовскому аттестату и иногда тихонько плакала — ей казалось, что получает она пенсию, а Штуб давно убит и похоронен в братской могиле. Писем от Августа Яновича не было, иногда писал какой-то Ястребов, перед подписью всегда стояло — «старый товарищ твоего мужа». В этом «твоего» от незнакомого человека было что-то согревающее душу и обнадеживающее.
Потом немцы прорвались к правобережью Унчи. Тихая, кроткая, голубоглазая, невероятно рассеянная и добрая Зося проявила вдруг никому не известные черты характера. На коротком собрании в читальном зале библиотеки Зося Штуб заявила, что покуда «ценности фонда» не будут эвакуированы, всякого покинувшего библиотеку она будет считать дезертиром.
Библиотечные девочки и старушки глядели на свою начальницу, как на сумасшедшую. «Юнкерсы» уже бросали бомбы на город, с того берега стреляли из пушек, что можно было эвакуировать, какие фонды?
Тем не менее Зося добилась своего. Сама, неумелыми, слабыми руками она заколачивала ящики с книгами, писала на неструганых ящиках мазутом пункт назначения, сутками не выходила из библиотеки, спала тут же с Тутушкой, Тяпой и Аликом, в кафельной печи варила ребятам кашу. Потом было еще одно собрание — заключительное. Старушки и девочки — бибработники, как они назывались в прозе, или «лоцманы книжных океанов», как про них выражались поэтически, — застыли в выжидательном молчании: что-то еще нынче «выкинет» их начальница. Но Зося помолчала, вздохнула и сказала:
— Мы отправили наши книги. Ведь фашисты бы их сожгли! А теперь книги едут…
Было очень тихо в читальном зале.
— Едут! — повторила Зося. — Едут наши книги…
Ее голубые, печальные глаза смотрели куда-то в далекую даль, и все посмотрели туда же, но ровным счетом
Уехала она с ребятами последним эшелоном, который отправила Аглая Петровна Устименко.
В эвакуации Зося бедовала ужасно. Ее знания библиотечного дела здесь никому не были нужны, умение порекомендовать книгу, направить начинающего читателя по верному пути, талант любви к тем сокровищам, которые заложены в книгах, отличный вкус, — кого это касалось в те невыносимо трудные времена? Да и библиотеки толковой здесь не было, была библиотечка. И Зося стала работать няней в детском доме, как работали многие мамаши. Но так, да не так! Главной ее задачей стала борьба со «святым материнством», то есть с мамашами, которые тайно закармливали своих детей за счет чужих — «безмаминых», или даже прикупали своим детям отдельную еду и питали их отдельно. Вот с ними-то Зося, с этими «любящими» мамочками, и повела борьбу не за страх, а за совесть, повела потому, что не умела и не могла в эти бедственные времена различать чужих детей от своих да еще оказывать предпочтение своим, которые были с мамой, перед чужими, мамы которых, быть может, уже и погибли.
Трудно давалась кроткой Зосе эта борьба.
Если бы еще она была толковой и незаменимой няней — полбеды. Но она была хоть и работящая, но рассеянна и неумела до того, что про нее мамаши, занявшие «ведущие» должности в детском доме, даже анекдоты рассказывали и не привирали, с Зосей все могло статься: она путала уже вымытых детей с невымытыми, обедавших с необедавшими, не могла запомнить имена своих многочисленных питомцев, про здоровых писала их далеким родителям, что они заболели, про заболевших — что они в полном порядке, она завела ребятам «строго запрещенного», но зато умеющего улыбаться пса, завела не менее «запрещенных» мышей, вообще добилась того, что соединенными усилиями «ведущих» мамаш ее с должности няни выгнали. Так «святому материнству» вольготнее было подкармливать именно своих, «плоть от плоти», детишек, с тем чтобы «чужие», сунув палец в рот, издали глядели на обряд «докармливания». Зося же была «переброшена» на кухню, где и обрела самое себя. Здесь чистила она картошку, таскала кули, колола и сушила дрова, выгребала золу из прожорливой печки. Здесь ничего нельзя было перепутать, и тут мамаши перестали ее щунять. А по ночам оставалось время на книги.
Почему-то повело ее в эту пору на древнюю историю. Читая про Авентинский холм, где стоял Капитолий и куда поднимались Август, Помпей и Юлий Цезарь, она представляла, как в тамошнем небе ревут теперь английские бомбардировщики. А возле храмов Изиды и Озириса, где Клеопатра пировала с Марком Антонием, виделся ей почему-то долгожданный второй фронт, не «бои местного значения», а именно второй фронт, который даст передохнуть ее Штубу и другим сотням, тысячам и даже миллионам наших солдат и офицеров. И бывшие владения царицы Савской казались ей подходящим плацдармом, и развалины Карфагена могли пригодиться для высадки воздушного десанта, и остров Кос в Эгейском архипелаге тоже годился бы для разворачивания настоящей войны союзниками, недаром там пролетали первые аэронавты — Дедал и Икар.
— Хитренький вы, Уинстон, — шептала она, разглядывая карту, которую держала под подушкой, — и вы, Айк, хитренький. Ждете-поджидаете, тушенку нам посылаете! Ладно же!
Ночами она командовала союзными войсками, смещала всех ихних маршалов и посылала туда своих почему-то любимых Чуйкова и Рокоссовского, «на которых можно положиться». И конечно, Штуба. Если он жив.
Что он жив — она, впрочем, нисколько не сомневалась. Штуб не мог умереть, во всяком случае — умереть окончательно. Так считала Зося.