«Я почему-то должен рассказать о том...»: Избранное
Шрифт:
Наконец, четвертое доказательство — заметка в журнале «Астрономический Вестник», номер 7 за 1933 год, отдел хроники. Привожу ее полностью:
«12 июня. Гринвической обсерваторией отмечена странная ненормальность в движении Ганимеда, третьего спутника Юпитера.
12 июня, 0 часов, 8 минут внимание наблюдателя было привлечено внезапным резким нарастанием яркости Ганимеда. Яркость возросла в 2–3 раза, причем обращали на себя внимание резкие колебания свечения: планета то загоралась с необыкновенной силой, то почти совершенно утрачивала свой блеск. Явление длилось около трёх минут, затем прекратилось. Проверка движения Ганимеда показала необъяснимое запоздание его в местоположении
Вот и все «вещественные доказательства». Можно было бы еще, пожалуй, прибавить вырванную с гвоздями доску из моего письменного стола да несколько сломанных карандашей.
Перехожу теперь к описанию самого происшествия.
Маленькое предупреждение: ни оккультизмом, ни какими-либо родственными ему течениями я никогда не интересовался. Отношусь к ним, скорее, враждебно. По мироощущению я — позитивист. Никаких сверхнормальных способностей я прежде за собою никогда не замечал.
В памяти моей события запечатлелись с чрезвычайной яркостью. Ни на минуту не прерывалась деятельность сознания: напротив, сознание было обострено до крайности, работало с никогда не испытанной четкостью. Не делая попыток объяснения, не строя гипотез, постараюсь точно передать основные моменты случившегося.
Я вернулся домой около десяти часов вечера. Приблизительно до одиннадцати читал, лежа в кровати, не раздеваясь. В квартире было тихо; хозяева, видимо, уже спали. В одиннадцать поднялся, собираясь раздеться. Снял пиджак, галстук…
Началось всё с подтяжек. Раздеваясь, чтобы лечь спать (11 часов вечера 11-го июня 1933 г.), я обнаружил, что передний ремешок на левой стороне моих подтяжек порван. Уже весь вечер я чувствовал — с брюками моими что-то неладно: левая сторона подозрительно обвисает, но приписывал это оторвавшейся пуговице и не предавался унынию: пуговицу всегда легко и просто заменить французской булавкой. Теперь дело осложнялось; французской булавки было недостаточно. Предстояло, по-видимому, браться за иголку и нитку. Это вносило печальное изменение в мои планы: вместо чтения романа в постели, которое я уже сладострастно предчувствовал не менее чем получасовое корпение над порвавшимся ремешком. «Черт бы их взял, хозяйственные холостяцкие починки. Хочется почитать интересное место, а тут…»
Мне определенно кажется, что первым звеном развернувшейся психологической цепи явилась именно эта досадная мелочь с подтяжками. Должен отметить, вообще, всё событие развивалось с чрезвычайной внутренней логикой, психологически совершенно последовательно. Были, конечно, небольшие скачки; ведь и в обыденном состоянии ход ассоциативных суждений порою весьма неожидан. Часто, пытаясь припомнить только что пройденный мысленный путь, вдаешься в тупик: как я забрался сюда? Начал с воспоминания о кассирше в кино, а пришел к коммунизму… Но дело не в этом; немного сосредоточась, можно, в конце концов, реставрировать связь: наша мысль, несомненно, бежит цельным и непрерывным ручьем. Можно, скорее, только почувствовать, чем ясно обнаружить те таинственные притоки из подсознания, которые нет-нет да и просочатся откуда-то из глубины; чуть-чуть, едва заметно, нажмут на верхний поток; наполнят его каким-то иным новым содержанием и поведут его, незаметно для него самого, в какое-то новое, совсем для него непредвиденное русло.
Что касается описываемого происшествия, оно, безусловно, протекало с полною психологической закономерностью. Если в моем описании будут отсутствовать отдельные звенья, это исключительно обусловлено несовершенством человеческой памяти, которая не в состоянии с достаточной точностью восстановить весь процесс. В действительности же работа сознания никогда не протекала во мне с такою исчерпывающей ясностью, как
Итак, к четверти двенадцатого положение сводилось: я сижу на кровати, досадуя на предстоящую починку подтяжек, не раздеваясь далее, но и не приступая к работе. Мои мысли уже перешли от подтяжек к завтрашней службе. Ясно вижу картину: я вхожу в канцелярию — довольно большая, высокая комната с синими обоями, справа окно. Толстая сослуживица уже наклонилась к счетной машинке. В углу барышня — тук-тук — начинает печатать. Потноватое рукопожатье соседа, зевок рыжего vis-a-vis* [* Vis-a-vis (фр.) — напротив.].
— Ну, как?
— Что-то холодно у нас здесь сегодня…
Достаются из ящика бланки (ящик чуть нажимает живот — острым краем по тому уровню, где слепая кишка), придвигается стул (всегда одним и тем же движеньем — большое напряжение над коленями, тело приподнимается, обеими руками снизу за стул — и вперед, под себя). Затем — перо, карандаш, арифмометр… «Четыреста семьдесят пять на 14» и «четыреста семьдесят пять на 12,03…».
Служба как служба. Но, если подумать, что это длится уже восемь лет и будет длиться еще… десять… двадцать… От этой мысли у меня всегда поднимается ощущение какой-то бесцветной тоски. Немножко тошнит, чуть-чуть спирает дыханье. В глазах встает образ: голубоватое, пустое пространство, вроде пустыни, но без горизонта — окружность пропадает в тумане; в этой пустыне, ножками погружаясь в ничто, — стол, я у стола, справа — окно и видимый краем глаза расплывчатый контур соседа. И арифмометр, и бланки, и бланки, и бланки. Холодновато, безнадежно и пусто…
Не могу сказать, чтобы в этот вечер ощущение было особенно сильно. Но, несомненно, оно было как-то ярче, определенней, настойчивей… Без конца, без конца. Идиотство, ведь идиотство же, право! Ведь мне же совсем безразлично — сколько будет 475 на 14. Мне интересно читать, стихи сочинять. Встать в 9 часов, без будильника, покурить не спеша, посмотреть в окно, есть ли солнце… Мне интересно читать и писать, заниматься тем, что мне хочется… Совершенно не важно: полезны ли бланки или же нет, полезней они для вселенной и человечества, чем мои стихи, или нет. Совершенно не важно! Важно то, что считать мне не хочется, а стихи писать хочется. Вот и все. И какое, к черту, мне дело до всех арифмометров!.
Впрочем, не то. Хочу, не хочу — это далеко не каприз. Если бы я сознавал, что служба полезна, полезней стихов, я, кажется, смотрел бы иначе. Считать мне не хочется, скучно, но в душе, в глубине… Удовлетворенность была бы. Хоть и скучно, а надо. Я был бы спокоен, «согласен», не приходилось бы гнать и сжиматься, гнать и сжиматься: дальше считай!
— Не могу!
— Дальше считай!
Но вот что: я глубоко убежден, убежден всем существом — и чувством и разумом, — что все мои бланки никому не нужны. Совершенно никому не нужны. Может быть, ну в лучшем случае на 5-10 %. А остальное? Вращение колеса в американской тюрьме. Преступника ставят на край колеса, под его тяжестью колесо начинает вращаться. Чтобы сохранить равновесие, преступник должен идти и идти, подниматься по ступенькам на колесе всё выше и выше, а оно под тобою уходит… Говорят, всё наказание, вся отвратительность — в полной никчемности. Только вертеть и вертеть — никаких результатов.
То же самое все эти бланки. Что-то подобное нужно. Нужно считать и высчитывать, мерить эти гектары земли… Но вся организация, весь аппарат… На 9/10 работа излишняя. Праздник, бумагомазанья. Казенщина и формалистика.
Когда-то требовалось, было начато, двинуто. Раздулось до огромных размеров, целое учреждение, три этажа. А дела — на пять человек. Раздуто недобросовестностью, главное — глупостью. Ведь ясно же: шеф, вот толстый в очках, ясно же — он просто глуп. Непроходимо и безнадежно. А присылает бумажку: здесь неверно сосчитано. Пересчитайте. И я — пересчитывай…