Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
ничуть не стыдно – петь фиалки
и зад от курицы любить.
Жаль сына – очень мы похожи,
один огонь играет в нас,
а преуспеть сегодня может
лишь тот, кто вовремя погас.
Дымится перо, обжигая десницу,
когда безоглядно, отважно и всласть
российский писатель клеймит заграницу
за все, что хотел бы в России проклясть.
Невыразимой
и чист, как детская слеза,
у музы русской конспирации
торчит наружу голый зад.
Не узок круг, а тонок слой
нас на российском пироге,
мы все придавлены одной
ногой в казенном сапоге.
Известно со времен царя Гороха,
сколь пакостен зловредный скоморох,
охально кем охаяна эпоха,
в которой восхваляем царь Горох.
Я пришел к тебе с приветом,
я прочел твои тетради:
в прошлом веке неким Фетом
был ты жутко обокраден.
Так долго гнул он горб и бедно ел,
что, вдруг узду удачи ухватив,
настолько от успеха охуел,
что носит как берет презерватив.
Есть у мира замашка слепая:
часто тех, в ком талант зазвучал,
мир казнит не рукой палача,
а пожизненно их покупая.
Я прочел твою книгу. Большая.
Ты вложил туда всю свою силу.
И цитаты ее украшают,
как цветы украшают могилу.
Обожая талант свой и сложность,
так томится он жаждой дерзнуть,
что обидна ему невозможность
самому себе жопу лизнуть.
Увы, но я не деликатен
и вечно с наглостью циничной
интересуюсь формой пятен
на нимбах святости различной.
Я потому на свете прожил,
не зная горестей и бед,
что, не жалея искры Божьей,
себе варил на ней обед.
Поет пропитания ради
певец, услужающий власти,
но глуп тот клиент, кто у бляди
доподлинной требует страсти.
Так было и, видимо, будет:
в лихих переломов моменты
отменно чистейшие люди
к убийцам идут в референты.
И к цели можно рваться напролом,
и жизнью беззаветно рисковать,
все время оставаясь за столом,
свое осмелясь время рисовать.
Боюсь, что он пылает даром,
наш дух борьбы и дерзновения,
коль скоро делается паром
при встрече с камнем преткновения.
Хотя не грозят нам ни голод, ни плаха,
упрямо обилен пугливости пот,
теперь мы уже умираем от страха,
за масло боясь и дрожа за компот.
С тех пор как мир страниц возник,
везде всегда одно и то же:
на переплеты лучших книг
уходит авторская кожа.
Все смешалось: рожает девица,
либералы бормочут про плети,
у аскетов блудливые лица,
а блудницы сидят на диете.
Мои походы в гости столь нечасты,
что мне скорей приятен этот вид,
когда эстет с уклоном в педерасты
рассказывает, как его снобит.
Умрет он от страха и смуты,
боится он всех и всего,
испуган с той самой минуты,
в какую зачали его.
Сызмальства сгибаясь над страницами,
все на свете помнил он и знал,
только засорился эрудицией
мыслеиспускательный канал.
Во мне талант врачами признан,
во мне ночами дух не спит
и застарелым рифматизмом
в суставах умственных скрипит.
Оставит мелочь смерть-старуха
от наших жизней скоротечных:
плоды ума, консервы духа,
поживу крыс библиотечных.
Знания. Узость в плечах.
Будней кромешный завал.
И умираешь – стуча
в двери, что сам рисовал.
Ссорились. Тиранили подруг.
Спорили. Работали. Кутили.
Гибли. И оказывалось вдруг,
что собою жизнь обогатили.
Причудливее нет на свете повести,
чем повесть о причудах русской совести
Имея что друзьям сказать,
мы мыслим – значит, существуем;
а кто зовет меня дерзать,
пускай кирпич расколет хуем.
Питая к простоте вражду,
подвергнув каждый шаг учету,
мы даже малую нужду
справляем по большому счету.
Без отчетливых ран и контузий
ныне всюду страдают без меры
инвалиды высоких иллюзий,
погорельцы надежды и веры.
Мы жили, по веку соседи,
уже потому не напрасно,
что к черному цвету трагедии