Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
впервые добавили красный.
Протест вербует недовольных,
не разбирая их мотивов,
и потому в кружках подпольных
полно подонков и кретинов.
Сперва полыхаем, как спичка,
а после жуем, что дают;
безвыходность, лень и привычка
приносят покой и уют.
Везде так подло и кроваво,
что нет сомненья ни на грош:
святой в наш век
и на молчанье, и на ложь.
Руководясь одним рассудком,
заметишь вряд ли, как не вдруг
душа срастается с желудком
и жопе делается друг.
От желчи мир изнемогает,
планета печенью больна,
гавно гавном гавно ругает,
не вылезая из гавна.
Что тому, кого убили вчера,
от утехи, что его палачам
кофе кажется невкусным с утра
и не спится иногда по ночам?
Огромен долг наш разным людям,
а близким – более других:
должны мы тем, кого мы любим,
уже за то, что любим их.
Мы пустоту в себе однажды
вдруг странной чувствуем пропажей;
тоска по Богу – злая жажда,
творец кошмаров и миражей.
Решив служить – дверьми не хлопай,
бранишь запой – тони в трудах;
нельзя одной и той же жопой
сидеть во встречных поездах.
Засрав дворцы до вида хижин
и жизнь ценя как чью-то милость,
палач гуляет с тем, кто выжил,
и оба пьют за справедливость.
Мы сладко и гнусно живем
среди бардака и парада,
нас греет холодным огнем
трагический юмор распада.
Прекрасна чистая наивность
в том, кто еще не искушен,
но раз утративший невинность
уже наивностью смешон.
Прельщаясь возникшей химерой,
мы пламенем жарко горим
и вновь ослепляемся верой,
что ведаем то, что творим.
Пока на свете нету средства
добро просеять, как зерно,
зло анонимно, безответственно,
повсюдно и растворено.
Сломав березу иль осину,
подумай – что оставишь сыну?
Что будет сын тогда ломать?
Остановись, ебена мать!
Века несутся колесницей,
дымятся кровью рвы кювета,
вся тьма истории творится
руками, чающими света.
Когда мила родная сторона,
которой
то к ложке ежедневного гавна
относишься почти что с аппетитом.
Раньше каждый бежал на подмогу,
если колокол звал вечевой;
отзовется сейчас на тревогу
только каждый пузырь мочевой.
Скатав освободительное знамя,
тираноборцы пьянствуют уныло;
из искры возгореться может пламя,
но скучно высекать ее из мыла.
Добро – это талант и ремесло
стерпеть и пораженья и потери;
добро, одолевающее зло, —
как Моцарт, отравляющий Сальери.
Зло умело взвинчивает цену,
чтобы соблазнить нас первый раз,
а потом карает за измену
круче и страшней, чем за отказ.
По обе стороны морали
добра и зла жрецы и жрицы
так безобразно много срали,
что скрыли контуры границы.
Во мгле просветы светят куцые,
но небо в грязных тучах тонет;
как орган, требующий функции,
немая совесть наша стонет.
Мне здесь любая боль знакома.
Близка любовь. Понятна злость.
Да, здесь я раб. Но здесь я дома.
А на свободе – чуждый гость.
Мне, Господь, неудобно просить,
но коль ясен Тебе человек,
помоги мне понять и простить
моих близких, друзей и коллег.
Когда тонет родина в крови,
когда стынут стоны на устах,
те, кто распинался ей в любви,
не спешат повиснуть на крестах.
Мораль – это не цепи, а игра,
где выбор – обязательней всего;
основа полноценности добра —
в свободе совершения его.
Мне жалко тех, кто, кровью обливаясь,
провел весь век в тоске чистосердечной,
звезду шестиконечную пытаясь
хоть как-то совместить с пятиконечной.
Даже пьесы на краю,
даже несколько за краем
мы играем роль свою
даже тем, что не играем.
Диспуты, дискуссии, дебаты
зря об этом длятся сотни лет,
ибо виноватых в мире нет,
потому что все мы виноваты.
Безгрешность в чистом виде – шелуха,
от жизненного смысла холостая,
ведь нравственность, не знавшая греха, —