Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
К родине любовь у нас в избытке
теплится у каждого в груди,
лучше мы пропьем ее до нитки,
но врагу в обиду не дадим.
Я к дамам, одряхлев, не охладел,
я просто их оставил на потом:
кого на этом свете не успел,
надеюсь я познать уже на том.
Когда однажды ночью я умру,
то близкие, надев печаль на лица,
пускай на всякий
мне все же поднесут опохмелиться.
В черный час, когда нас кувырком
кинет в кашу из огня и металла,
хорошо бы угадать под хмельком,
чтоб душа навеселе улетала.
Когда земля меня поглотит,
разлука долго не продлится,
и прах моей греховной плоти
в стекло стакана обратится.
Вожди дороже нам вдвойне,
когда они уже в стене
Во всех промелькнувших веках
любимые публикой цезари
ее самою впопыхах
душили, топтали и резали.
Но публика это терпела,
и цезарей жарко любили,
поскольку за правое дело
всегда эти цезари были.
Ни вверх не глядя, ни вперед,
сижу с друзьями-разгильдяями,
и наплевать нам, чья берет
в борьбе мерзавцев с негодяями.
Пахан был дух и голос множества,
в нем воплотилось большинство;
он был великое ничтожество,
за что и вышел в божество.
Люблю за честность нашу власть,
нигде столь честной не найду,
опасно только душу класть
у этой власти на виду.
Сезонность матери-природы
на нашу суетность плюет,
и чем светлей рассвет свободы,
тем глуше сумерки ее.
Напрасно мы стучимся лбом о стену,
пытаясь осветить свои потемки;
в безумии режимов есть система,
которую увидят лишь потомки.
Гавно и золото кладут
в детишек наших тьма и свет,
а государство тут как тут,
и золотишка нет как нет.
Полно парадоксов таится в природе,
и ясно один из них видится мне:
где сразу пекутся о целом народе,
там каждый отдельно – в кромешном гавне.
Нам век не зря калечил души,
никто теперь не сомневается,
что мир нельзя ломать и рушить,
а в рай нельзя тащить за яйца.
Ждала спасителя Россия,
жила,
и наконец пришел Мессия,
и не один, а в виде мафии.
Без твердости наш климат все печальней,
но где-то уже меряет мундир
директор мысли, творчества начальник,
душевных состояний командир.
В канун своих безумий мир грустит,
и трепет нарождающейся дрожи
всех скульпторов по крови и кости
свирепым вдохновением тревожит.
России посреди в навечной дреме
лежит ее растлитель и творец;
не будет никогда порядка в доме,
где есть непохороненный мертвец.
Люблю отчизну я. А кто теперь не знает,
что истая любовь чревата муками?
И родина мне щедро изменяет
с подонками, прохвостами и суками.
В нашей жизни есть кулисы,
а за ними – свой мирок,
там общественные крысы
жрут общественный пирог.
Тираны, деспоты, сатрапы
и их безжалостные слуги
в быту – заботливые папы
и мягкотелые супруги.
Сбылись грезы Ильича,
он лежит, откинув тапочки,
но горит его свеча:
всем и всюду все до лампочки.
Как у тюрем, стоят часовые
у Кремля и посольских дворов;
пуще всех охраняет Россия
иностранцев, вождей и воров.
Я верю в совесть, сердце, честь
любых властей земных.
Я верю, что русалки есть,
и верю в домовых.
Сын учителя, гений плюгавый —
уголовный режим изобрел,
а покрыл его кровью и славой —
сын сапожника, горный орел.
В России так нелепо все смешалось
и столько обратилось в мертвый прах,
что гнев иссяк. Осталась только жалость.
Презрение. И неизбывный страх.
Россия тягостно инертна
в азартных играх тьмы со светом,
и воздается лишь посмертно
ее убийцам и поэтам.
Какая из меня опора власти?
Обрезан, образован и брезглив
Отчасти я, поэтому и счастлив,
но именно поэтому – пуглив.
Наши мысли и дела – белее снега,
даже сажа наша девственно бела;
только зря наша российская телега
лошадей своих слегка обогнала.