Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
в которой всем он – лютый враг,
и в том числе – себе.
Творец дарил нам разные дары,
лепя свои подобия охальные,
и Моцарты финансовой игры —
не реже среди нас, чем музыкальные.
Насколько б далеко ни уносились
мечтания и мысли человека,
всегда они во всем соотносились
с дыханием и свихнутостью века.
Жил я, залежи слов
но не ради учительской клизмы,
а чтоб чуть посветлела душа,
сочинял я свои эйфоризмы.
Творцу такое радостно едва ли
в течение столетий унижение:
всегда людей повсюду убивали,
сначала совершив богослужение.
Кому-то полностью довериться —
весьма опасно, и об этом
прекрасно знают красны девицы,
особенно весной и летом.
Бессонница висит в ночном затишье;
тоска, что ждать от жизни больше нечего;
как будто я своих четверостиший
под вечер начитался опрометчиво.
Такую чушь вокруг несут,
таким абсурдом жизнь согрета,
что я боюсь – и Страшный суд
у нас пойдет как оперетта.
Не ведая порога и предела,
доверчив и наивно простодушен,
не зря я столько глупостей наделал —
фортуне дураков я был послушен.
Сначала чувствуем лишь это,
а понимаем позже мы,
что в тусклой жизни все же света —
на чуть, но более, чем тьмы.
Опишет с завистью история,
легенды путая и были,
ту смесь тюрьмы и санатория,
в которой счастливы мы были.
Живу я, почти не скучая,
жую повседневную жвачку,
а даму с собачкой встречая,
охотней смотрю на собачку.
Пугайся – не пугайся, верь – не верь,
однако всем сомнениям в ответ
однажды растворяется та дверь,
где чудится в конце тоннеля свет.
Потери я терпел и поражения,
но злоба не точила мне кинжал,
и разве что соблазнам унижения
упрямо позвоночник возражал.
Когда гуляют мразь и шушера,
то значат эти торжества,
что нечто важное порушено
во всей системе естества.
Забавно видеть, как бесстыже
ум напрягается могучий,
чтобы затраты стали жиже,
но вышло качественно круче.
За
мой дух живой настолько устает,
что, кажется, житейского огня
во мне уже слегка недостает.
Пасутся девки на траве,
мечтая об узде;
что у мужчины в голове,
у женщины – везде.
То залихватски, то робея,
я правил жизни карнавал,
за все сполна платил судьбе я,
но чаевые – не давал.
Люблю своих коллег,
они любезны мне,
я старый человек,
я знаю толк в гавне.
Интересно стареют мужчины,
когда их суета укачала:
наша лысина, брюхо, морщины —
на душе возникают сначала.
В шумной не нуждается огласке
признак очевидный и зловещий:
время наше близится к развязке,
ибо отовсюду злоба хлещет.
Когда пылал ожесточением
на гнева бешеном огне,
то чьим-то свыше попечением
текла остуда в душу мне.
А к вечеру во мне клубится снова
томящее влечение невольное:
помимо притяжения земного —
такое же бывает алкогольное.
Мои взорления ума,
мои душевные метания —
когда забрезжила зима,
свелись к вопросу пропитания.
В душе, от опыта увядшей,
внезапной живостью пылая,
как у девицы, рано падшей, —
наивность светится былая.
Был полон интереса – что с того?
Напрасны любопытство и внимание.
О жизни я не знаю ничего,
а с возрастом – растет непонимание.
Я жил на краю той эпохи великой,
где как мы ни бились и как ни пытались,
но только с душой, изощренно двуликой,
мы выжить могли. И такими остались.
Мне дико странный сон порою снится:
во тьме лежу, мне плохо, но привычно,
а гроб это, тюрьма или больница —
мне начисто и напрочь безразлично.
Я с горечью смотрю на эту реку:
по ней уже проплыть надежды нет,
и книги я дарю в библиотеку,
чтоб жить не в тесноте остаток лет.
Любил бедняга наслаждение,
женился с пылкой одержимостью
и погрузился во владение
своей холодной недвижимостью.