Я, следователь. Объезжайте на дорогах сбитых кошек и собак. Телеграмма с того света
Шрифт:
Но я уже стряхнул с себя оцепенение просоночности, я делал привычное мне дело — разговаривал с людьми. Дело в том, что настоящая розыскная работа — это не ползание по земле в поисках следов и не преследования, не охота, не засады. Это просто разговоры. Много разговоров. С людьми интересными и противными, искренними и лживыми, мудрецами и дураками. Горы слов просеиваются через сито моего интереса, массу сведений трясу я на грохоте своих представлений о возможном и необходимом, пока не заблестит на дне искорка правды, бесценная
— Заверяю вас, Екатерина Сергеевна, что я человек очень строгих правил и знакомство со мной никоим образом подорвать вашей репутации женщины и педагога не может…
— Я не в том смысле… — слегка смутилась Вихоть, получив от меня гарантии, что я не начну прямо здесь, на вечерней улице, терзать ее репутацию. — Я это так сказала, вообще…
— Вот и я сказал так просто, вообще. — Мы пошли потихоньку по улице рядом, но взять ее под руку я не рискнул, поскольку от такой ревнительницы своей репутации за подобную вольность можно было бы в два счета схлопотать по физиономии. Несчастные беззаветные хранительницы рубежей, на которые никто не посягает!
— Как вы думаете, Екатерина Сергеевна, кто мог отправить Коростылеву эту телеграмму?
— А почему вы именно меня об этом спрашиваете? — вскинулась Вихоть.
— Я об этом спрашиваю всех, — мягко пояснил я. — А ваше мнение для меня особенно ценно…
— Интересно знать, почему же мое мнение вас интересует особо?
Я старался не смотреть на эту говорящую лошадь, только вслушивался внимательно — ее голос подрагивал, она странно реагировала на мои естественные вопросы.
— Вы же много лет вместе работали, хорошо знали Николая Иваныча. Вы, кажется, тоже словесница?
Она кивнула. В задумчивости она не замечала, что все время убыстряет ход, мы начали с вялого прогулочного шага, а сейчас она топала рядом со мной дробной, тяжелой рысью.
— Вы, Екатерина Сергеевна, завуч, на вас так или иначе замыкаются все преподаватели, ученики и их родители. Вы лучше других можете знать, к кому из них следует внимательнее присмотреться…
— Этого я не знаю! Мне вообще неприятно думать, что подобное могло быть как-то связано с моей школой.
— Приятно или противно, тут уж считаться не приходится. Думать надо, и для меня будут очень ценны ваши соображения…
— А какие у меня могут быть соображения? Скорее всего это сделал кто-то из старшеклассников. Очень трудная подрастает молодежь…
— Да, я думаю, что во все времена подрастающая молодежь была трудной для взрослых, а у кого-нибудь из старшеклассников конкретно были с Коростылевым конфликты?
— Ну, этого я не могу сказать… Вообще Коростылев был человек прекрасный, но согласиться с его педагогической методой я не могла. Особенно в последнее время. Может быть, это у него возрастное. Да что сейчас говорить…
— А что вас не устраивало в его педагогическом подходе?
— Да разве во мне дело? У него ребята распускались… После его уроков другим педагогам было трудно владеть классом.
— Поясните мне, Екатерина Сергеевна, что это значит… Я ведь в школьных делах профан.
— Да тут не надо быть специалистом, есть аксиома взаимоотношений учащихся и преподавателей. — Мы свернули направо в сонный переулок, и сразу же на столбах заморгали, затеплились лампы дымным сиреневым светом, постепенно наливавшимся яркой голубизной. И рой мошкары заходил кружащейся сетью вокруг истекающих слабым, неуверенным свечением фонарей.
Завуч не то досадливо, не то сердито сказала:
— Коростылев или не мог, или не считал нужным поставить необходимый барьер между собой — воспитателем — и учениками — воспитуемыми, а без этого водораздела педагог обязательно спускается с высоты своего опыта и авторитета до уровня детей. Ведь школьники — это дети, и они должны точно знать, что такое дисциплина, что можно, чего нельзя, где проходит грань между ними и взрослыми… Сейчас и говорить-то об этом неуместно, но доходило до курьезов…
— А именно?
— Да этим «именно» числа нет. Ему балбес-десятиклассник Самочернов официально заявляет на уроке, что считает Высоцкого поэтом лучше Маяковского, а Коростылев вместо того, чтобы поставить на место этого наглеца, начинает вместе со всем классом абсолютно серьезно разбирать, почему им нравится сейчас Высоцкий. — Она тихо взглянула на меня и с искренним ужасом тихо сказала. — Они на уроке пели Высоцкого. С ума сойти можно…
— Екатерина Сергеевна, а может быть, это все выглядит не так драматически? Может быть, Коростылев на этом уроке соединил для детей кажущийся им разрыв между Маяковским и Высоцким?
— Нет! Этого не может быть! Можно только разрушить вечные ценности в неустоявшемся детском сознании…
— Екатерина Сергеевна, я не педагог, в теории воспитания понимаю мало, но я хорошо знал Коростылева. И вот какой вопрос возник у меня: а вдруг он не опускался до детского уровня мышления, а поднимал их до себя? Вдруг он сам восходил к удивительному миру детского чувствования, нам, взрослым, уже недоступному?
Вихоть раздраженно фыркнула.
— Прекраснодушные разговоры постороннего человека! Вы знаете, какая у учителя основная задача в классе? Не дать ученикам сесть себе на шею!
Я засмеялся:
— А я по простоте своей думал, что преподаватель должен научить ребят знанию наук и человеческого поведения…
— Безусловно! Но это цель! А метод — не дать себя оседлать развеселой ораве в тридцать человек, иначе никаких знаний преподать им невозможно…
— Екатерина Сергеевна, я сам учился несколько лет в классе у Коростылева, и ребята мы были не менее бойкие, чем нынешние, но никогда нам не удавалось да и, честно говоря, не хотелось оседлать Коростылева… Не знаю, может быть, он постарел сейчас…