Я, сын трудового народа
Шрифт:
Перед тем как тронуться в путь, Ременюк прочитал суетливому матросу длинное наставление, как надо себя вести и что говорить - опять-таки все по обычаю.
Мать Котко не нарадовалась на такого умелого свата. Шутка сказать: без малого двенадцать лет человек провел на страшной царской каторге, вид крестьянский потерял, а все обычаи помнит. Видно, не раз и не два в тайге, под высокими сибирскими звездами, снилось ему родное село, родная крестьянская жизнь.
– Прошу вашего одолжения, - сказал Ткаченко, подумав и примерившись к гостям соколиным взглядом.
С этими словами он собственноручно снял перекладину
– Заходьте в комнаты.
Ткаченко не сказал: "в хату". Этим он давал понять непрошеным сватам, что они пришли в дом к человеку не простому, а привыкшему жить на богатую ногу.
И точно: домик Ткаченки не вполне можно было назвать хатой. Хотя был он и глиняный и мазаный и окошечки имел, обведенные синькой, как все прочие хаты села, но все же не было в нем того простодушия, какое придают украинской хате камышовая крыша, размалеванная розочками призба и подкова, прибитая на счастье к порогу.
Крыша Ткаченкового домика была железная, голубого цвета; вместо призбы стояла длинная скамейка; над дверью имелся навес, подпертый шестью тонкими столбиками, как в волостной почтовой конторе.
Все это придавало жилищу Ткаченки вид хотя и богатый, но какой-то казенный.
Сваты мимолетно переглянулись. Подтолкнув друг друга локтями, они следом за хозяином вошли в хату.
Здесь также все было не так, как у других. Над раскладной походной кроватью, застланной новой попоной, висела длинная артиллерийская шинель и фуражка с темным пятном на месте кокарды. Стоял канцелярский столик. Вокруг него три еловых стула - неуклюжее произведение деревенского столяра - с высокими спинками, решетчатыми, как лестница. У стены помещался городской комод с гипсовой вазой. Из нее торчало два султана ковыля, крашенного анилином: один - ядовито-розовый, а другой - зеленый до синевы. Над комодом на стене виднелась в узкой рамке под стеклом глянцевито-лиловая фотографическая группа учебной команды, где, если хорошенько поискать, можно было найти и самого молодого Ткаченко, сидевшего перед командиром в первом ряду на земле, скрестив по-турецки ноги в новых сапогах со шпорами. На окнах висели тюлевые занавески, но не было ни одного цветка. И было скучно.
– Извиняйте, - сказал Ткаченко. - Можно садиться на стулья.
Хозяин и сваты сели.
– Вполне как в городе, - заметил матрос, осторожно покосившись на Ременюка.
Но на этот раз голова, видимо, вполне одобрил политичное вступление матроса. По обычаю полагалось, прежде чем приступить к делу, потолковать о разных посторонних вещах.
– Что это вы, Никанор Васильевич, до нас в сельский Совет никогда не зайдете? - спросил Ременюк, кладя на столик хлеб и поглаживая его своей беспалой лапой.
– Отчего ж, можно будет зайти, - ответил Ткаченко, проводя по усам тремя пальцами, сложенными как бы для крестного знамения, - только я не знаю, что я в том сельском Совете могу для себя иметь? Чужих лошадей мне не треба, потому что я, слава богу, пока что имею собственных. То же самое и без чужой земли я не страдаю.
– Они стоят на аграрной плацформе правых социалистов-революционеров, а то и обыкновенных кадетов, - пожав плечами, заметил матрос, обращаясь к голове. - Они не согласные с нашим лозунгом: забирай обратно награбленное. Как вы скажете, товарищ Ременюк?
– Я скажу, что среди местного крестьянства еще попадаются сильно-таки несознательные люди.
Пожелтели от ярости темные глаза Ткаченки. Каждый мускул стал отчетливо виден на его лице. Но и только. Больше ничем не выдал себя бывший фельдфебель.
– А я скажу обратно, - проговорил он небрежно, - чересчур все стали сознательные.
Здесь разговор застрял. Хозяин и гости долго молчали. Наконец, помолчав столько, сколько допускало приличие, Ткаченко, не торопясь, повел речь о новом сарайчике, который собирался строить.
Но тут голова и матрос вдруг нетерпеливо застучали посохами. Этого мига больше всего боялся Ткаченко.
– Кланяется вам молодой князь, - сказал голова решительно.
– Известный вам товарищ Котко, Семен Федорович, - торопливо прибавил матрос, - человек вполне справный, здоровый, холостой, хоть сейчас может обкрутиться с кем угодно...
– Ты! - зловеще сказал матросу Ременюк. - Заткнись, ради бога. Поперед батьки не суйся в пекло! - и любезно продолжал, обращаясь к Ткаченке: Кланяется вам молодой князь и просит спытать у вас, Никанор Васильевич, отдадите вы за него свою дочку, Софью Никаноровну?
– Ну, и то же самое, - пробурчал матрос. - А я что говорю?
– Привяжи свою балалайку... И мы, его старосты, так же точно кланяемся вам и просим уважить, чтоб нам не пришлось вертаться без зарученья обратно через все село, насмех людям.
Ременюк бил наверняка. Отказать таким сватам было не под силу хитрому Ткаченке. Ткаченко и сам понимал это. Однако он медлил, подперев кулаком подбородок.
– Знаете что, загадали вы мне задачу, - тянул он, жмурясь. - Не ожидал я такого дела.
Была б Софья моложе, он сумел бы отговориться ее годами. Но девушке исполнилось девятнадцать. Возраст для деревенской невесты критический. Почти старая дева.
– Дайте подумать.
– Чего там подумать! - недовольно сказал матрос, для которого всякие формальности и волокита были хуже черта. - На самом деле! Девушка согласная? Согласная. Семен согласный? Согласный. А что касается папы, то папа тоже согласный. Папа свое нерушимое слово давал Семену еще на румынском фронте. Там у них один разговор был. Не молчите, папа, подтверждайте факты налицо или же начисто отрицайте.
– Я своего слова не вертаю. Как дочка, так и я, - сказал Ткаченко, не поднимая глаз. - Пускай она сама за себя скажет. - И с этими словами вышел.
Глава XVI
ЗАРУЧЕНИЕ
Софья дожидалась решения своей судьбы во второй из двух комнат. Это была чистая, нежилая половина, со свежевымазанным глиняным полом, с ярко выбеленной печкой и припечкой, размалеванной цветами в горшках и птицами в коронах, как у павлинов. Вокруг бедной иконы киевского письма и по стенам висели на гвоздиках пучки и мешочки сухих, сильно пахучих трав и цветов: чернобривцев, чабреца, васильков, тмина, полыни. На печи была навалена груда прошлогодних маковых головок. Тут же стояли две волнисто расписанные поливенные миски: одна с горкой голубого мака, другая - налитая до краев темным медом, в котором плавали крылышки пчел.