Я вас люблю
Шрифт:
А взять бы да вспомнить: замерзших, голодных, зверей по берлогам и рыб по озерам, беременных мертвыми детками женщин, старух, выметаемых на тротуары, больных, пересохших от жара и жажды, младенцев, подростков… Зачем? Они были. А толку? Ну разве заметно пылинку, песчинку? Вон сколько земли и песка, сколько снега, зеленой травы, а в траве насекомых – а в каждом и крылышки, и перепонки, и каждое вертит кудрявой головкой, а дождик пойдет – так и черви полезут, и божьи коровки взлетят прямо в небо. И всех нас так много, так неисчислимо… Никто нас не вспомнит, никто не
Странно, однако, что эта мысль не приносит облегчения.
Зима 1920 года была одной из тех лютых зим, о которых прежде писали летописцы. И поэтому, когда знаменитый певец Федор Шаляпин позировал прикованному к креслу живописцу Кустодиеву, он сидел в бобровой своей шубе, а любимый им черно-белый французский мопс был закутан в пушистый платок, хотя и в платке то чихал, а то кашлял. Картина уже получалась прекрасно, но верить ей было нельзя. И страдающий от тяжелой болезни позвоночника живописец Кустодиев нисколько не верил тому, что он пишет, и Федор Иваныч не верил. И даже большая бобровая шуба, в изображении живописца величаво распахнутая над пестрым собраньем людей и церквушек, была вся, от верху до низу, застегнута.
– Вернетесь с гастролей? – вежливо спросил у певца живописец.
– Вернусь ли? А кто его знает? – хмуро ответил Шаляпин. – А кто его знает…
– А я прямиком да на кладбище, – вдруг повеселел Кустодиев. – И Волги своей не увижу. А как хороша! Как прекрасна!
– Какая уж Волга… Теперь не до Волги.
– С женою поедете?
– Да. Вместе с Машей. Иола останется.
– Как вы, Федор Иваныч, умудрились устроиться: в одной столице – одна семья, в другой – другая?
– Да что… Одни хлопоты…
– Вы были в Кремле? Я так слышал… – посмеиваясь, словно речь шла о чем-то забавном, спросил Кустодиев.
– Да, был, – с вызовом ответил Шаляпин. – Дочь погибала, Маринка. Через Горького передал: так и так, певец Федор Шаляпин просил принять по личному делу. Безотложному. О жизни и смерти ребенка. Назначили: завтра. Пришел. У них там тепло, не в пример вашей мастерской, и печи хорошие. Везде стоят эти… ну, с ружьями. Охрана, короче. Рожи бандитские. Поганые, наглые рожи. Ведут – два сзади, два спереди. Спрашиваю: куда, мол, идем? Вас, говорят, товарищ Шаляпин, товарищ Ленин ожидает в своем кабинете. Сам Ленин, слыхали?
– Ну, ну… – посмеиваясь, сказал Кустодиев. – Везет вам! Сам Ленин…
– Прихожу. И он выбегает навстречу. Я даже не понял откуда. Как будто сквозь стену. Короткий, совсем недомерок. Глаза очень юркие. Я терпеть не могу, кстати, когда у кого глаза юркие. Я сразу ему говорю: «Помогите. Ребенок мой, дочь. Лекарств не достать и питания тоже. А главное – врач. Всех врачей как смело. Кого пристрелили, кто съехал, кто умер». Он сразу вскочил. «Барышня, соедините…» Прокартавил там что-то. Потом говорит: «Завтра у вас, товарищ Шаляпин, будет отличнейший доктор! Наипревосходнейший! Манухин Иван Иваныч. Лучший специалист по туберкулезу». Ну, вот. И Манухин помог.
– Милый мой Федор Иваныч, – ласково и просто сказал живописец. – Езжайте отсюда быстрее и не возвращайтесь. А то они вас подомнут.
– Не думал, не гадал, – мрачно сказал Шаляпин. – Вот уж правду вам говорю. Как на духу. Что только бежать и останется…
– Куда вы сначала?
– Сначала в Берлин. Потом в Штаты.
– Я тут недавно «Братьев Карамазовых» прочитал, – усмехаясь, сказал Кустодиев. – Как он хотел Митю своего в Штаты отправить, не помните?
– Да я не читал! – с раздражением отозвался Шаляпин. – Ну его к чертям собачьим. Пророк называется… Всё он наврал. Народ-богоносец-то что вытворяет!
Через полчаса, расставшись с бледным от усталости живописцем, Шаляпин вышел на улицу, взял на руки мопса, спрятал его под шубу и зашагал по направлению к Московскому вокзалу. Никого уже не удивляли эти страшные, как страшны бывают скелеты в музее, улицы Петрограда. Люди, пробегающие по этим мертвым улицам, напоминали голодных мышей не только тем, как лихорадочно и темно блестели их испуганные глаза из-под надвинутых на лбы шапок и накрученных друг на друга заиндевевших платков, но и тем одинаковым для всех страхом, который объединял их, как форма объединяет солдат. Во всем была смерть: в облупившихся вывесках заколоченных магазинов, в темных окнах, в разбитых витринах, в самом этом снеге, летящем на землю, – была неподвижная, жадная смерть.
Тем более странным показался огромному в своей бобровой шубе, оттопыренной на груди разомлевшим под нею мопсом, Шаляпину цветочный магазин на самом подходе к вокзалу. Магазин этот был открыт, и внутри его, за мутным морозным стеклом, стояли букеты и вазы с цветами. Шаляпин зашел. В магазине, маленьком, но красиво и аккуратно прибранном, топилась железная печка, и стебли цветов были чуть красноватыми. У самого огня, вытянув из-под черной короткой юбки ноги в валенках и закутавшись в вязаную шаль, сидела молодая девушка, бледным лицом и волнистыми русыми волосами живо напомнившая Шаляпину русалку из одноименной и сто раз пропетой им оперы. Русалка посмотрела на вошедшего с удивлением и даже испугом. Шаляпин слегка улыбнулся.
– Неужто цветы еще кто покупает?
– А как же? – охрипшим, простуженным голосом ответила русалка. – Всегда покупали и будут.
– Да, странно… – пробормотал он. – У людей платья не осталось переменить, а тут у вас розы…
Она вдруг покраснела так горячо, как краснеют только очень молодые люди с нежной и чувствительной кожей.
– Цветам-то что делать? Они ни при чем!
– Ну, дайте мне розу, – попросил Шаляпин.
– Одну? – испугалась русалка.
– Зачем же одну? Штук двенадцать.
– Пять тысяч букет. А если возьмете вчерашних – четыре.
– Нет, дайте мне свежих.
– Цветы покупают! – вдруг, словно бы вспомнив о чем-то, воскликнула она. – Ведь люди встречают друг друга… Им нужно!
Она произнесла это так страстно, с такой убежденностью, как будто и впрямь на вокзале встречают друг друга с букетами, будто, как прежде, бегут поезда, и на сиденьях вишневого цвета, как прежде, сидят аккуратные люди, а дети в матросках и бархатных куртках грызут шоколад, и кудрявые няньки платком вытирают их липкие пальцы, – она произнесла это так, что Шаляпин, весь день находившийся во взвинченном и раздраженном состоянии, приоткрыл рот от удивления и, когда она протянула ему красиво завернутый в бумагу букет, пожал ее тонкую, слабую руку повыше запястья.