Я вас люблю
Шрифт:
В отчете, посланном императору Николаю, говорилось, что сооружение, размером с целый городской квартал, покрыто странной массой, похожей на воск или смолу. А дерево, из которого оно сделано, относится к семейству кипарисовых. На дне сооружения обнаружили следы вмятин, указывающие на то, что здесь содержались и клетки с животными. Послали в Россию отчет, а уж там – революция! Уже не до Ноя и не до ковчега. Так всё и пропало. Пилот Росковицкий сбежал за границу, добрался до Штатов и стал проповедником. И всякий бы стал, поглядев на такое.
А вот полководец Брусилов. Прорвался. Куда и зачем? К своему «Арарату»? Ведь пот, кровь и слезы – хорошая смазка. Карабкаться в гору значительно легче, когда ее смажешь густым
Через пару лет генералу Брусилову не повезло: сын Алеша, единственный мальчик, любимый и добрый, недавно обвенчанный с Варенькой Котляревской, был взят в ВЧК, отсидел там полгода и стал командиром у красных. Попал в плен к «дроздовцам», его расстреляли. Но есть еще версия: в плену поступил рядовым к «своим» (белым!) и вскоре от тифа скончался в Ростове.
Имело ли смысл отцу «прорываться»?
Можно, конечно, посмотреть на вещи совсем иначе. Поскольку есть ВРЕМЯ, ПРОСТРАНСТВО и ТЕЛО. А это не шутки. Особенно если «тело отдает энергию Е в виде излучения, то есть его масса уменьшается на Е: c2…»
Вот это – другой разговор! Ни крика, ни плача. И тело – не тело. И время – не время. А цифры и буквы на то и даны: ни лиц и ни тел. Так, козлы отпущения.
В том же самом 1916 году Альберт Эйнштейн, придерживающийся последовательного пацифизма, опубликовал «Основы общей теории относительности», где черным по белому сказано, что Вселенная, устроенная и живущая по законам общей теории относительности (ОТО), статична и неизменна, имеет конечную массу, то есть конечное число звезд, галактик и конечный объем. К этой Вселенной приложимы законы неевклидовой геометрии, под действием тяготеющих масс ее пространство искривлено таким образом, что световой луч, выходящий из какой-либо точки, распространяясь по кратчайшей линии в искривленном пространстве, снова вернется к своей исходной точке.
Ах, луч-то, конечно, вернется! Куда ему, бедному, деться? Пускай в искривленном пространстве, раз нету другого. Но страха-то сколько! И, главное, страх, что его не дождешься…
Лотосова Татьяна Антоновна призналась медсестре Вере Анохиной, всё дежурство просидевшей у ее постели (настолько ей был интересен рассказ пациентки), что никого и никогда она не любила так сильно, как Александра Сергеевича.
– Дина тяжело болела в самом конце зимы, мы даже боялись за ее жизнь. Грипп этот, от которого она свалилась, был больше похож на испанку, но испанки тогда еще вроде и не было, она позже пришла. У Дины не падала температура, сердце сдавало – хотя ей ведь еще и шестнадцати не исполнилось, – и отец вводил ей камфару. А вокруг нашей семьи, нашей маленькой жизни, всё время что-то происходило, газеты буквально дымились. Александр Сергеевич тревожился за Василия, тот редко писал. Я, бывало, приду к нему – ненадолго, всегда не больше, чем на час, ведь у меня Илюша был маленький, – а он сидит на диване, белый, немножко хмельной, перечитывает Васины письма. И часто мне одно и то же повторял, что если с сыном что-то случится, то ему и извещения никакие не нужны, он и так сердцем почувствует. Он многое чувствовал именно сердцем.
– А что ж он на вас не женился? – спросила Вера Анохина.
– Да я и не думала об этом. Была в таком угаре, так любила его, так рвалась к нему всё время, что совсем ничего не понимала, не помнила. Самое трудное было выйти из дому: во-первых, Илюша, во-вторых,
– Как вы всё это помните? – округляя черные бусинки глаз под очками, удивилась Анохина. – Ведь лет-то прошло, ой, ой, ой!
– Я каждый день помню, – прошептала больная. – Вот что вчера было, что месяц назад, что два, скажем, месяца, не помню, ничего не могу сказать – всё как в тумане. А то время помню. И запахи помню, и все даже звуки. Особенно ночью: как Илюша губами во сне чмокал, как мама подходила к Дине на цыпочках, чтобы никого не будить, а потом забывала об этом и громко хлопала дверью, как няня стонала во сне. Знаете, как старики стонут? Бессмысленно как-то, как будто их щекочут, а им уже трудно смеяться… Простите, вас Верой зовут?
– Да, Верой, – опять удивилась Анохина. – Да я же всё время тут, с вами…
– А где это – тут? – смущенно спросила Татьяна Антоновна.
– Ну как же? В больнице! Ведь вы в Первой Градской!
– Ах, да. Я ведь помню: в больнице. Меня привезли сюда. Кто, вы не знаете? Мне вдруг показалось, что мама…
У Веры Анохиной защемило сердце. Она знала, что старики не помнят самых простых вещей, связанных с сегодняшним днем, хотя отлично помнят то, что было сорок или даже пятьдесят лет назад, но она никак не ожидала этого от Лотосовой.
– Да мама-то ваша давно померла! – наивно возразила Анохина. – Мужчина какой-то привез, не молоденький…
– Илюша? – испуганно вскрикнула больная.
– Сказал, что он – внук…
– Ах, внук? – Лотосова сразу успокоилась. – Наверное, вы правы. Кому же еще?
– А что же он к вам не заходит? – спросила неотесанная, недавно из деревни, медсестра.
– Не знаю, – вздохнула Лотосова. – Не знаю, не помню. Давайте я вам лучше расскажу, как мы жили с моим Александром Сергеевичем.
– Водички хотите? – спросила Анохина. – Во рту-то небось пересохло…
Иногда Таня вдруг пугалась, что она совсем и не нужна ему. Чем больше страсти было в его отношении к ней, страсти мужской, к которой она не могла привыкнуть и на которую отзывалась с восторгом и страхом, тем спокойнее он вел себя вне стен этой маленькой комнаты, где стояла изогнутая кушетка, накрытая тем же коричневым пледом. В квартире Александра Сергеевича Веденяпина, кроме гостиной, столовой, кабинета, детской и этой вот маленькой непонятной комнаты, была еще спальня, в которой он спал ночью, но дверь в которую всякий раз оказывалась плотно закрытой, когда приходила Таня.
– Ты прячешь кого-нибудь там? – однажды неловко спросила она.
– Сказал бы тебе, что я прячу там прошлое, да слишком уж пошло звучит, – усмехнулся он.
– Но мне это больно! Мне кажется, что всё у нас временно, я часто боюсь: а вдруг ты мне снишься? Проснусь, а тебя больше нет…
– И это возможно, – спокойно ответил он, целуя ее в губы. – Любой из нас должен когда-то проснуться.
– О чем ты?
– Ты – моя любимая, – прошептал он, крепко прижимая ее к себе. – Ты знаешь, как сказано? «Не жизни жаль с томительным дыханьем. Что жизнь и смерть? А жаль того огня…»