Я видел Сусанина
Шрифт:
Ночь опустилась на мягких крыльях. В студеном небе, местами еще не выцветшем, пепельно-седом, проклевывались крапинки звезд. Стылые колеи дороги нежно звенели первыми льдинками.
Обозные опасливо покинули ельник, где выжидали сумеречного часа, свернули просекой на большую ямскую дорогу, выставили впереди двух махальщиков. Путь к Ярославлю был соблазнительно тих, совершенно свободен, но все понимали, что вовсе негоже дергать сатану за бороду. Зачем рисковать, если рядом же он, черный-рогатый, рядом и несчастный Ростов, что все еще пылает огнем; прочь с большака скорее, на первый попавшийся проселок!.. Солевар Филипп, к счастью, знал тут наизусть каждое польце и кустик; обоз-порожняк шел ходко;
С мельником обменялись новостями.
— Держите все берегом, все вершняком, — советовал он, прощаясь. — На Дикой Рамени будет вам засека. Аукнете нашим — и дальше проводят… Да не страшитесь аукаться: тех дорог и волки не знают.
Так по добрым советам, будто по вешкам, ехала артель от сельца к сельцу. Курбаки миновали, разнося весть, Жуково, Ильин-Крест… Ночь выдалась знобкой, с инеем на жесткой траве, с каменеющими звонкими колеями. Чтобы разогреться, то и дело соскакивали с телег, притоптывали, сгоняли дремь разговорами. Лишь две погорелки из слободы (это были Марья Кика с заснувшим мальцом да Фима-пирожница) сидели недвижно на тряском возу, на сене, пускаясь временами в плач.
Возчики тихо переговаривались:
— Ожгло бабенок-то… да-а! Не Филипп давешний — не сидеть бы Марьице тут.
— А как оно было?
— Воспылала, братован, ейная изба. Вдовенка, известно, в огонь: мальца надо спасать. А лях саблю вынул! Да только и есть, что успел вынуть: благословил его топором тот Филиппушка. У той же избы вдовьей Тришку Поползня кончил Филипп. По-омнишь, что шляхте подслуживал? Пропойца один?.. И — вся изба рушилась, одного мальца и успела Марья из огня вынуть.
— Не кличь беду: сама, вишь, прискачет… Куда им теперь, горемыкам?
— Знакомство, что ли, не то сватовство у Марьи под Гаврилов-Ямом, слышал я… Эх-хе, шли бы к Нерехте обе.
— Беда, она везде беда. На кой ляд им Нерехта?
— До-ожили, братован!
— Это верно. Попали, как дрозд в кляпцы-ы…
А на переднем возу коротали ночь Сусанин и Мезенец. Обоих давила тяжесть страшного ростовского дня, обоих помяло, когда заулками вывозили раненых — дед Иван вообще лишь чудом уцелел в слободе. Но чудес у обоих в жизни случалось немало, и об этом, о горестном, старались не вспоминать.
И побаски этих двух мужиков — если со стороны слушать — совсем вроде пустые, бездельные. Сидят двое на грядке телеги. Баклуши бьют, ноги свесив.
— Ну? — вопрошает дед с нарочитой ленцой.
— Ну, заспорили, вишь, Афоня с барином: кому звезды светят? — распевно и по-дорожному вкусно завел Мезенец. «Мне! — мужик Афоня твердит. — Я ночью при звездах на край света стригану…» А баринок — тот ершиться начал: «Настигну, мол, вре-ешь!» Ну что ты будешь делать! «Давай, слышь, барин, на спор, — это Афоня ему. — Я навострю лапти в Чертолазы, а ты ночью — следом лупи. Не спроворишь — мой верх: я вольный…» А Чертолазы, скажу тебе, ничейная земля: дремь, ельники. Мужик-то с умо-ом был!
— Дурак был твой Афоня, — перебил Сусанин усмешливо. — Он в ельники, а барин — к царю той же ночью: «Пожалуй мне, смилуйся, ничейную землю Чертолазы. Там Афоня, мой крепостной сидит: на меня и на тебя, царь, пахать будет».
— И-иех ты, скруглил как! — восхищенно одобрил Мезенец, почти не различимый в синей мгле полуночья. — Да сказ-то мой клюет не туда: Чертолазы — это сто верст лесом да еще сто. Не был небось
— Сбежал раз на Шаче… Что в лесу не сиделось? — строго спросил дед Иван. — Ты бы одно в толк взял: люди в беде скопом всегда держатся. Подумай-ка! Вон Рыжий Ус похитрее нас, да и то стал задумчив.
— Скопом бьют больно, Иван… мало нас с тобой поломали? А звездочки нам еще посве-етят! А?.. Зовут они меня в родимый лес Мезенский; зверь мне там — брат и свояк, а барин придет — топором по башке.
— Эх, связать бы тя лапотным лыком с Афоней да с Рыжим Усом! Ладите в кусты, аки зайцы, а паны города рушат.
Дед Иван сплюнул, сердито умолк.
— Про панов, Иван, у меня еще новый загад есть, — хохотнул Мезенец. — Вот едет один раз черт к королю… Да ты не спишь ли?..
Скрипит растянувшийся по взгорью обоз. Пофыркивают кони, сонно бормочут колеса в гулкой морозной тиши.
Поселок Кобылья Гора, куда слезно просили заехать ростовские погорелки, стоял над извильем реки, чуть в стороне от проезжего волока. Остановились передохнуть, испугав полночным стуком хозяев. Запел на дворе петух, потревоженный в неурочный час; заспанный лохматый дедок, родня Марьи Кики, мелко крестился и ахал — о ростовской трагедии он слышал впервые. Вздремнуть здесь, конечно, не удалось. Как-то так вышло, что весть разнеслась по деревеньке (даже в глухую полночь!) почти мгновенно, и возле двора, где кормились лошади, у скудного слюдяного фонаришка скопилось человек пятнадцать поселян. Жадно тянули вперед бороды, тряслись, выспрашивая подробности. Обозные рассказали, что вытворялось днем в городе и что сами они видели-пережили. Стрельчиха и Фима-пирожница выли в голос.
— Надо в село, — слышалось в темноте.
— Бегите, Ярмила, Сергунь; беги, Степанок, у вас ноги веселые.
— Набат, набат ворохнуть надо!..
Между тем приспело время выезжать. Как ни томил возчиков дремун-сон, как ни тянуло всех под дерюги, на сено, мешкать здесь, близ Гаврилова-Яма, было рискованно. К тому же верстах в трех от Кобыльей Горы, за селом Унимарь, начинался, сказывали, старый «солейный волок»: от солеварни к солеварне лесные стежки прямили там к Нерехте. Будет нужда — вздремнут всей артелью, где-то на глушняке, на проселках. Под Нерехтой небось и вовсе потише, да там и груз монастырский может подвернуться — вот бы кстати обозным! Каково ехать в Кострому, к игумену, порожняком, не загрузив хоть где-нибудь телеги? «Ослушники, — зашумит Кострома, — самоломство!» А какое тут, к ляду, самоломство, кого в порухе винить? Однако владыченская кладь, кинутая в Ростове на разор ляхам, отлучка от амбаров к земцам, а — пуще всего — история с двумя возками «святой воды» — все это покалывало деда Ивана, тревожило не на шутку. Наозоровали? Есть маленько! А Кострома ведь целовала крест тушинскому Димитрию, Кострома его признает, и неизвестно, как теперь пойдет дело.
— Вывернемся, мил-лай, — беспечно махнул рукой Мезенец. — Был в Ростове панский грабеж? Был!.. Ну — и аминь, и пущай там с лиходеев спрашивают. Нам-то что?
Ночь споро шла на ущерб. Серебряные созвездия, лучисто играя, переливались и будто подмигивали в темно-синей выси; казалось, что не телеги крестьянского обоза скрипят на древнем ухабистом большаке, а сама земля-мать ведет перемолвку с небом, со звездами.
Но вот родился новый звук. Ближний взгорок за полем, таинственно блиставший под серпиком луны, вдруг ожил, и кто-то внушительно-строгий, медноголосый произнес над землей: «До-онн!» Замер на мгновение, потом сдвоил строже, требовательнее: «Дон, до-онн!..» Потом как-то разом, всполошенно и гулко раскололась тревогой чуткая тишь: «Дон-дон-блимм!.. Бим-блямм-до-онн!»