Я видел Сусанина
Шрифт:
…Шурши, Книга Бытия: новая страница — новое утро. Стынет небо во мраке, там и тут зловещие факелы, тревога, набаты, гомон. Не хватило в то утро духу, чтоб укротить мятежных и заблудших, к покорству судьбе призвать их. Грех мой, о господи, пред тобою есьм выну: сплошал, недомекал, пленен быв ростовцами. Студь в брюхе вознялась и трясение в коленях неодолимое, а благословлял же, благословлял супротивных шишей на бой с войском Димитрия! Даже топоришки святить заставила земщина, кистени, вилы… О, как хотелось в тот час вырваться из дурманного запаха кислых сермяг, лаптей, драных кафтанов! Как хотелось бы превратиться хоть в мошку малую, в жалкую тлю… А не сам ли виноватый, не сам ли? Пошто мешкал-копался, пошто не выехал раньше в Ярославль? Един мудр — бо един господь. Молебствие, начавшееся в Успенском
Не принес утешения луч денницы. От великого многолюдства столь сперся воздух, что свечи задыхались и гасли. Дверь уже кто-то замкнул крюком и шкворнями, снаружи метались и вопили посадские. Пение в соборе не могло уже заглушить воинственных воплей: недостойно, осатанело встречала земщина войско Димитриево. И ты же, праведный, наказал их еси.
Когда нестерпимый пламень взвился над посадом, когда летящая смерть опахнула крылом Соборную площадь, храм превратили они в крепость [18] . Не владыка, не священнослужители — увы — распоряжались там. Земцы впустили оружных воинов, заложили окна корзинами с песком и землей, заняли в буйстве ожесточения все карнизы вверху, все выступы снаружи. Обезумевшие, распаленные злым неистовством, земцы зачали бой со святилища! Очисти мя, грешного, помилуй мя… Воины же царя Димитрия палили в ответ из мушкетов и пушек по храму. Дым, гарь; стонала дверь под ударами ядер — кровь, кровь, о господи. Грядет ли тот день, когда пребудет волк в дружбе с ягненком, когда корова будет пастись рядом с медведицей, а лев, аки скот, станет жевать солому? Откроются ли глаза слепого и уши глухого отверзятся ли? Страшусь, о боже, видеть страницу крови. Сжечь бы ее, испепелить…
18
Успенский собор в Ростове (внутри кремля) цел и поныне.
Испепелили, разумеется.
Обличающие документы аккуратненько сожгли, выдрав из древлехранилищ, прошлое подпудрили, высветлили, подлатали, и свыше трехсот лет русская Книга Бытия носила романовские заплаты. Из нее следовало, что Федор — Филарет, этот изменник в рясе, блудливый перебежчик в стан врага, был не менее как святым великомучеником! Что в Тушине-городке, у самозванца — ишь ведь какое диво! — держали его будто бы «крепким насильством». Что если и стал он лжепатриархом (при живом патриархе Гермогене), то с единственной целью, оказывается: лучше служить… русскому народу!
Какая же фальшь, какое кощунство!
Никто не жил четыреста лет, живых свидетелей мы не имеем. Но, к счастью для нас, не все древние акты и грамоты цари смогли прочесать. Многое просто не видели, не успели выщипать всех корешков. И вот по крохам случайно уцелевшего, по малым крупицам и корешкам проясняется все же тайное тайных Филаретовой авантюры.
Дело шло так.
Выскользнуть из Ростова, не запятнав святительский сан, владыке было уже нельзя. Где-то перемудрил он, где-то просчитался и упустил нужный час. А ростовцы-простолюдины — тертый народ: стать за Лжедимитрия открыто, как это можно было в Костроме или в Ярославле, здесь было рискованно [19] . Оказавшись в Успенском соборе, Филарет имел в то утро лишь один шанс: взять мирян на испуг. Не убеждением, так страхом великим, сценами будущих лютых кар сломить простолюдье. Затем прямо с молебствия вывести всех навстречу «богодарованной» шляхте. С иконами, с хоругвями, конечно.
19
Всего два года назад Филарет ездил в Углич на вскрытие могилы истинного царевича Димитрия, убитого в 1591 году. Филарет сам подтверждал смерть царевича, ростовцы помнили это. Да и Углич от Ростова — рукой подать.
Ничего из этого не могло получиться. Опора митрополита, ростовская знать, покинула город еще накануне, а воины-земцы, уцелевшие в сече под городом и на посаде, укрылись в храме
Такова истина. Волосы владыки за эти два часа стали седыми, — не так уж хотелось вознестись раньше срока на небеса даже священнейшему.
Шляхта явно одолевала, дело шло к взрыву.
И тут спасла Филарета природная сметливость.
— Откройте дверь, — подошел он к старейшему из воинов. — На паперть выду с увещеванием. Так повелел господь.
— Срубят ведь, отче великий.
— Открой мне, и дрогнут в смятении сердца их, — повторил властно. — Верую в милосердие божие! Со крестом, с божественным словом выду один.
— Стражу бы взять? А?
— Нет. Лишь один!
— Благослови тогда, великий владыка. Вход мы присмотрим: назад пяться, коли что.
Час последний, час роковой! В святительской ризе и белом клобуке, с драгоценным золотым крестом в руке вышел митрополит навстречу грозе. На какой-то миг шляхта действительно дрогнула: невольная оторопь взяла даже завзятых шкуродеров. Но изумление прошло, и начался яростный, ни с чем не сравнимый штурм двери. Взломали ее, ворвались внутрь. Помятый в свалке владыка был пощажен, как он, впрочем, и рассчитывал: без стражи к ним вышел, отличителен с виду, таких и мародеры не душат. А вот из воинов, героев защиты храма, никто не остался жив. Иных иссекли саблями прямо в соборе, иные погибли в неравной схватке на паперти, иные живыми посажены на кол.
— Р-ррр-ы-ыы… р-рря-я-аа… оу-ууу, — стонала, выла, рычала горящая площадь.
С митрополита содрали ризу и драгоценности, похитили золотой, с изумрудами крест, толкали невежливо — было сгоряча, не убавишь — все это было! Как пленного, сунули его в телегу, рядом с нерусской женщиной; в дорогу Филарет успел взять лишь святительский посох да худой сундучишко с жалкой, убогой рухлядью… Все это наиусерднейше раздували потом мастера кудрявых речей, распространяли через церкви в народе.
Не все, правда, распространяли. Умалчивалось, например, что в двойном дне ветхого, на ржавых петлях сундучишка Филарет сумел вывезти из Ростовской митрополии дивные богатства — ворох драгоценных камней. Умалчивалось, что в рукояти владыченского посоха был тайно заделан диковинный, с голубиное яйцо, изумруд несметной цены. Что сокровище это Филарет самолично преподнес в Тушине Лжедимитрию.
Сшептались они, прямо сказать, быстрехонько. Романовы исстари кичились родственной связью с Иваном Грозным, с его наследниками, а значит, и самозванцу подобало чтить Филарета-Федора не иначе как ближнюю, дорогую родню. Отсюда — милости, щедроты, почет; здесь все ясно.
А вот игуменам, собравшимся в тушинском ястребином гнезде, было над чем в тот день призадуматься. Как дальше-то жизнь пойдет? Рассвета ждать аль ночи кромешной? Что станет с Русью?
Потрескивали в шандалах толстые свечи, голубой дымок и благовоние источали золотые узорные лампады. Дородный дьяк Григорий читал распевно слезницу о воинских, людских потерях Димитрия, но чуял святейший: не каждого в сем святом сходбище трогали тушинские потери. Скорбь и печаль на лицах владык были притворны. Сердцем жили иные не здесь, а в своих епархиях, в монастырском Поволжье, где в муках тяжких страдала настоящая Русь, попираемая и растерзанная.
Филарет беспокойно стриганул глазом вправо, влево, вперед. Истово вздохнул, внимая усердию дьяка:
— Помяни, господи, души усопших рабов твоих…
Священнослужители закрестились испуганно, всем стадом; всколыхнулись желтые светляки ближних лампад. «Отец Христофор не радеет сердцем, — примечал святейший с возрастающей тревогой. — И вон тот, переяславец… И ростовский Вассиан — к мятежным!» Это была сущая правда: не все, даже тут, на первом патриаршем приеме, желали побед «доблестным ратям Димитрия». Были и такие, что мысленно слали проклятия панам Сапеге и Лисовскому. Города и села разоренные видели мысленно, кровь и гибель сотен и тысяч русских людей… Не оттого ль так тревожен шепот молитвы святых старцев?