Я возьму сам
Шрифт:
Фумэн? Муала? Где это? Что это?!
И тут же он сам ощутил себя спрутом — огромная скользкая тварь с великим множеством конечностей, спрут по имени Кабир, и одно из его щупалец с жадными присосками устремилось сейчас дальше… на территорию Харзы! Многорукий гигант с шахским кулахом на голове таращил круглые глаза; и все тянул, тянул щупальце дальше — он, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби, был одновременно и этим спрутом, и самим шахством, и тем щупальцем, которое упорно ползло к Харзе, пытаясь что-то ухватить — но это у него не получалось, добыча
Потом была темнота.
— …твое шахское, что с тобой?
Лицо. Озабоченное, встревоженное…
Дэв.
— Я не могу взять… не дается… — словно в бреду, бормочут белые губы.
— Эй, кошму сюда! И воды, воды, олухи!
Остатки одури уходят, глоток воды из бурдюка — и Абу-т-Тайиб легко вскакивает на ноги. Его чуть ведет в сторону, но тело быстро восстанавливает равновесие.
Смеркалось. Повсюду паслись лошади из угнанного ими табуна, лагерь был уже разбит, от костров тянуло дымом…
— Со мной все в порядке. Ужин. Потом выставить караулы — и спать. Завтра днем нам надо быть в крепости.
Этот череп — тюрьма для бродяги-ума. Из углов насмехается пыльная тьма: «Глянь в окно, неудачник, возьмись за решетку! — не тебе суждена бытия кутерьма!..»Глава десятая,
Ночью его снова мучали кошмары. Проснувшись утром, поэт так и не смог вспомнить — какие именно; но смутная тень предчувствия окутывала душу кружевной кисеей.
Грядет день событий!
Абу-т-Тайиб всегда со вниманием относился к собственным предчувствиям, что не раз спасало ему жизнь. Поэтому, прежде чем взобраться в седло, он облачился в ратный доспех, который весь поход таскал за собой в тороках — ни разу еще не надев целиком.
С доспехом была связана история, достойная, чтобы о ней упомянуть.
Ехать на войну без доспеха было глупей глупого; да и не шахское это дело — рваньем отсвечивать. Однако броня владык на скорую руку не делается, здесь одна подгонка дорогого стоит! — а в оружейной не сыскалось лат по душе.
То ли Абу-т-Тайиб оказался излишне придирчив, то ли еще что…
Справедливо решив, что в этом вопросе от Гургина помощи ждать бессмысленно, поэт обратился к верному Суришару. И мигом выяснил любопытную подробность: оказывается, его предшественник, шах Кей-Кобад, как раз незадолго до смерти велел изготовить себе новый доспех. Жаль только, не успел примерить обнову — безвременно скончался на сто семьдесят девятом году жизни!
Слова о возрасте покойного владыки Абу-т-Тайиб, как обычно, пропустил мимо ушей. А вот что касается доспеха…
— Вызвать устада Коблана во дворец? — с полувздоха догадался Суришар. — Доспех-то ему заказывали…
И не угадал.
— Сам к нему съезжу. Вели подать коня!
Сказано — сделано. Через час шахские гургасары уже громко стучались в дверь кузни.
— Ты, что ль, Коблан будешь? — войдя в кузню, Абу-т-Тайиб едва не споткнулся о распростершегося ниц полуголого детину.
Видом детина более всего напоминал пустынного духа-марида, самого зверообразного из детей огня; ноги как мачты, руки как вилы, рот бурдюком, уши — створки ворот, и младенцы седеют при одном взгляде на это создание.
Говорят колдуны: строить — зови джинна; рушить — зови ифрита; умом тронулся — зови марида!
— Нет, владыка, устад Коблан…
— Ты? — поэт лишь сейчас заметил второго марида-близнеца, протиравшего пол у корзины с опилками, золой и черным песком, даже на вид тяжелым, как чугун.
— Нет, владыка, устад Коблан…
— Устад Коблан — это я, ничтожный; да будет воспето в веках твое имя, о мой шах!
Абу-т-Тайиб огляделся в поисках третьего тела — и обнаружил у лохани с водой щуплого недоростка, почти карлика, чья плешь вовсю отражала пламя горна.
— Ты — кузнец?! — искренне изумился поэт.
— Прозорливость моего шаха безгранична, — утробным басом рокотнул с пола карлик, заставив воду плеснуть о края лохани, и поэт воспрял духом: неужто издевка?!
Увы, надежды оказались тщетны.
— Тогда вставай, кузнец. Ты-то мне и нужен. Показывай доспех, который делал для Кей-Кобада.
Доспех был хорош — поэт сразу так и прикипел к нему взглядом: начищенное до блеска зерцало с синеватым отливом, стройные ряды сияющих пластин, перемежающиеся на боках кольчужными вставками… Сразу видно: и сталь отличная, и работа славная!
— Шевелитесь, козье охвостье! — распекал тем временем карлик своих маридов, да так, что уши закладывало. — Эй, Мунир, Масуд, чтоб вам материнское молоко не впрок пошло! — живо за наручами, поножами, наколенниками… и шлем, шлем не забудьте, остолопы!
Кузнец скакал воробышком, возбужденно вертя в руках какую-то железяку с нашлепкой — привычка? волнение? все сразу?! Небось, не каждый день к нему в кузню шахи захаживают! Абу-т-Тайиб пригляделся — и окаменел на месте: кузнец вертел в пальчиках изрядный костыль, который от Коблановой ласки мялся хлебным мякишем…
«Ишь, птенчик! — уважительно моргнул поэт. — Такому и молот с наковальней без надобности — разве что для ковки. А форму он какую угодно и руками выгнет!»
Наконец перед шахом предстал весь доспех полностью: вороненые наручи с поножами, подбитые изнутри двойным лиловым бархатом, высокий прорезной шлем, латные перчатки…