Я здесь не для того, чтобы говорить речи
Шрифт:
Президент Де ла Мадрид оказал нам большую услугу, затронув тему наркоторговли. Он сказал, что Соединенные Штаты ежедневно снабжают наркотиками от двадцати до тридцати миллионов наркоманов столь беспрепятственно, словно это молоко, газета или хлеб. Это возможно только при существовании мафии, более сильной, чем колумбийская, и при большей коррупции, чем в Колумбии. Проблема наркоторговли, конечно же, глубоко затрагивает и нас, колумбийцев. Мы уже почти единственные виновники существования наркоторговли, единственные виновники в том, что в Соединенных Штатах есть огромный рынок потребления, к несчастью которого процветает индустрия наркоторговли в Колумбии. У меня сложилось впечатление, что торговля наркотиками — проблема, выскользнувшая из рук человечества. Это не значит, что мы должны быть пессимистами и объявить о своем поражении,
Недавно я был с группой североамериканских журналистов на маленьком участке маковых посевов размером не больше трех или четырех гектаров. Нам устроили демонстрацию: фумигация с вертолетов, фумигация с самолетов. После третьего захода вертолетов и самолетов мы подсчитали, что это стоило уже больше стоимости участка. Ужасно сознавать, что таким образом наркоторговля никогда не будет побеждена. Я сказал некоторым североамериканским журналистам, которые были с нами, что эту фумигацию стоило бы начать с острова Манхэттен и мэрии Вашингтона. Я также упрекнул их в том, что они и весь мир знают, в чем состоит проблема наркотиков в Колумбии — как их сеют, как производят и экспортируют, — потому что мы, колумбийские журналисты, изучили проблему, публиковали на эту тему статьи и очерки, кричали о ней на весь мир. И напротив, ни один североамериканский журналист не удосужился рассказать нам, как поступают наркотики в Соединенные Штаты, как происходит их распространение и коммерциализация внутри страны.
Я думаю, все мы согласимся с выводом бывшего президента Лакалье о том, что искупление обеих Америк — в образовании. К тому же выводу мы пришли на Форуме размышлений ЮНЕСКО в прошлом году, где была выдвинута прекрасная идея «Дистанционного университета». Там мне пришлось еще раз обосновать идею раннего выявления способностей и призвания, столь необходимых миру. Она основана на том, что если ребенка поставить перед кучей различных игрушек, он рано или поздно выберет одну из них, и обязанность государства состоит в создании условий для того, чтобы эта игрушка осталась у ребенка надолго. Я убежден, что эта формула является секретом счастья и долголетия. Чтобы каждый мог жить и делать только то, что ему нравится, с колыбели до могилы. В то же время, похоже, мы все согласны с необходимостью быть бдительными по отношению к тенденции государства отдалиться от образования и передать его в частные руки. Сокрушительным аргументом против этого является тот факт, что частное образование, хорошее или плохое, — это самая эффективная форма социальной дискриминации.
Хорошим завершением этой четырехчасовой эстафеты, которое может положить конец сомнениям в том, существует ли на самом деле Латинская Америка, стали слова, брошенные в начале обсуждения бывшим президентом Лакалье и Аугусто Рамиресом, словно осколочная граната. Судя по тому, что было сказано здесь за эти два дня, нет ни малейшего сомнения в том, что Латинская Америка существует. Быть может, ее эдипова судьба заключается в поиске своей идентичности, и найти ее навсегда станет нашей судьбой и творчеством, сделает нас отличными от всего мира. Разбитая и распыленная, еще не закончившая путь, в вечном поиске этики жизни, Латинская Америка существует. Доказательство? В эти дни оно у нас было: мы мыслим, следовательно, существуем.
Иная сущность в ином мире
Санта-Фе-де-Богота, Колумбия,
12 апреля 1996 г.
Впервые я услышал о военных, будучи совсем маленьким. Это был ужасающий рассказ моего дедушки о так называемой банановой бойне. Речь шла о расстреле демонстрации колумбийских рабочих «Юнайтед фрут компани», запертых на железнодорожной станции Сьенага. Мой дедушка, ювелир по профессии и либерал до мозга костей, заслужил звание полковника в Тысячедневной войне в рядах армии генерала Рафаэля Урибе Урибе и благодаря этим заслугам присутствовал при подписании мирного договора, положившего конец полувеку непрерывных гражданских войн. Напротив него с другой стороны стола сидел в качестве парламентария консерваторов его старший сын. Думаю, мое представление о рассказанной им банановой драме было самым сильным и запомнившимся впечатлением моих первых лет жизни. Настолько сильным, что и сейчас я вспоминаю его как идею фикс в моей семье и среди его друзей на протяжении всего моего детства, неким образом навсегда определившую нашу жизнь. Но, кроме того, это имело огромное историческое значение, потому что ускорило конец более чем сорокалетней гегемонии и, несомненно, повлияло на последующую историю Колумбии.
Однако лично меня это навсегда затронуло по другой причине, которая сейчас придется к слову: это был мой первый образ военных, и должно было пройти много лет не только для того, чтобы он начал меняться, но хотя бы для того, чтобы начать сводить его к реальному масштабу. В действительности, несмотря на мои сознательные усилия уйти от него, за все пятьдесят лет у меня была возможность поговорить лишь с несколькими военными, и лишь с очень немногими из них мне удалось быть открытым, искренним и непосредственным. Наши встречи всегда омрачало ощущение взаимной неуверенности, я никогда не мог преодолеть впечатление, что для них слова означали совсем не то, что для меня, и что по большому счету нам не о чем говорить.
Не думайте, что я был безразличен к этой теме. Напротив: я признаю, что это один из моих главных провалов. Я всегда спрашивал себя, в ком проблема, во мне или в военных, и как можно разрушить этот бастион непонимания. Это будет нелегко. Первые два года учебы на факультете права в Национальном университете — когда мне было девятнадцать — моими сокурсниками были два армейских лейтенанта. (А я хотел бы, чтобы это был кто-нибудь из вас.) Они всегда приходили в одинаковой форме, безупречно сидевшей на их фигурах, всегда вместе и всегда пунктуальны. Они садились поодаль и были самыми серьезными и методичными студентами, но мне всегда казалось, что они живут в мире, отличном от нашего. Если кто-то обращался к ним, они были вежливы и любезны; но в рамках непобедимого формализма: они не говорили больше того, что у них спрашивали. В период экзаменов мы, гражданские, делились на группы по четыре человека, чтобы позаниматься в кафе, мы встречались на танцах по субботам, на студенческих драках, в тогдашних тихих винных погребках и мрачных борделях, но нигде даже случайно мы не натыкались на наших военных товарищей по учебе.
Невозможно было не думать о том, что они имели другое происхождение. Обычно дети военных становятся военными, они живут в своих кварталах, собираются в своих казино и клубах, их миры за закрытыми дверями. Редко можно было встретить их в кафе, еще реже в кино, они были окружены таинственным ореолом, позволявшим узнавать их даже одетыми в гражданское. Сам характер службы сделал их кочевниками, и это дало им возможность узнать всю страну до ее самых отдаленных уголков, изнутри и снаружи, как ни одному другому соотечественнику. При этом по их собственной воле у них нет права голоса. Желая иметь хорошие манеры, я вызубрил воинские звания и выучился распознавать их знаки отличия, чтобы не ошибиться в приветствии, и мне понадобилось больше времени, чтобы выучить их, чем чтобы потом забыть.
Некоторые друзья, знающие эти мои предрассудки, уверены, что этот визит — самое странное, что я сделал в моей жизни. Напротив, моя навязчивая идея о различных видах власти является больше чем литературной — она почти антропологическая — и живет с тех пор, как мой дедушка рассказал мне о трагедии Сьенаги. Я много раз спрашивал себя, не отсюда ли идет тематическая линия, проходящая через все мои книги. Через книги: «Палая листва» — о выздоровлении народа после исхода с банановых плантаций, «Полковнику никто не пишет», «Проклятое время» — размышления об использовании военных в политических целях, через образ полковника Аурелиано Буэндиа, писавшего стихи в разгар своих тридцати трех войн, и Патриарха в возрасте двухсот с лишним лет, никогда не научившегося писать. От первой до последней из этих книг — и надеюсь, что во многих будущих — везде присутствует весь спектр вопросов о характеристике власти.
Однако я полагаю, что начал по-настоящему осознавать все это, когда писал «Сто лет одиночества». Больше всего меня тогда вдохновляла именно возможность исторического предъявления прав жертвами трагедии вопреки официальной истории, провозгласившей ее победой закона и порядка. Но это оказалось невозможным: я не смог найти ни одного прямого или косвенного свидетельства о том, что убитых было более семи человек и что масштаб драмы не соответствовал тому, что жил в коллективном сознании. Впрочем, все это не преуменьшало значения катастрофы для страны.