Яблоко. Рассказы о людях из «Багрового лепестка»
Шрифт:
— На его на чем, простите? — переспросила Фелисити Браун.
— Движение было очень плотным, — сказала мама, оставив ее вопрос без ответа, — и наш кучер выбрал окольный путь, проходивший по тем улицам, что победнее. Дома на них то теснились друг к другу, то словно расходились, из окон свисали напоказ простыни и нательное белье. Бедняков я видела и прежде — лоточников, точильщиков — и знала, что одежду они носят ветхую, а пахнут чем-то кислым. Однако полагала, что с улиц они возвращаются в живописные маленькие коттеджи.
— Наподобие пряничных домиков, — подсказала Фелисити Браун.
— Совершенно верно. И настоящая правда
Мама откинула голову назад, прищурилась, словно вглядываясь сквозь подзорную трубу в давнее, но все еще существовавшее прошлое.
— Она показалась мне точным моим подобием, зеркальным отражением. Возможно, я заблуждалась, видеть детей одних со мной лет мне доводилось не часто. И вдруг она подняла с земли кусок… собачьей грязи и швырнула его в меня. Рука у нее, должна вам сказать, была меткая. Она попала мне точно между глаз.
Тетя Примула весело фыркнула, смущенная Фелисити Браун позволила себе приглушенно хмыкнуть.
— Думаю, то мгновение и обратило меня в социалистку, — завершила свой рассказ мама.
— Глупости, — возразила тетя Примула. — Кто-то другой мог пройти через точно такое же испытание и с тех пор втаптывать бедняков в грязь. Чтобы отомстить им.
— Месть отвратительна, — заявила мама. — Она всегда приводит мне на ум военных с их маленькими глазками и эполетами.
Тетя Примула, отнюдь не чуравшаяся мелкой мести, особенно если осуществлять таковую ей удавалось не без апломба, замечания, столь благочестивого, маме спустить не могла.
— Ты говорила как-то, — сказала она, — что твое пристрастие к пряным блюдам — это месть той пресной пище, которой тебя пичкали в детстве.
Мама, показала ей язык — поступок, который в Австралии особой неприличностью не считался, но от которого голова Фелисити Браун испуганно дернулась, как если бы кого-то только что вырвало в ее присутствии.
— Ну хорошо, ладно, — сказала мама, — давайте будем мстить вареной баранине, картофельному пюре и молочному пудингу. Они того заслуживают. Страданий они причинили мне много больше, чем брошенная в лицо какашка.
Я знал, что слово «какашка» употреблять в приличном обществе не положено, слетев же с маминых уст, оно, надо думать, служило знаком того, что разговор, который велся в нашей гостиной, становится неуправляемым. Впечатление это подтвердилось, едва к нам присоединился мистер Браун, а сделал он это как раз в ту минуту, в которую мама поносила бессердечных политиков и эксплуататоров-фабрикантов. Миссис Браун мужественно пыталась пролить масло на взбаламученные мамой воды. А вот мистер Браун, выпивший к тому времени порядочное количество вина, не на шутку рассердился и принялся отстаивать право фабрикантов вести на конкурентном рынке конкурентную же борьбу. Мама ответила ему не без резкости, заявив, что конкурентная борьба есть типично мужская мания, без коей в лучшем мире, который будет в скором времени построен, мы прекраснейшим образом обойдемся. Мистер Браун попросил ее объяснить, каким образом будет построен этот лучший мир, и мама, подстрекаемая Примулой (к тому времени явно отказавшейся от надежд добиться от Браунов денежной поддержки), углубилась в дебри
— Проснитесь, женщина! — воскликнул он. — Лейбористская партия никогда и ничего не добьется! Это следует из простого закона эволюции! Полуобразованный мужлан, поднявшись по общественной лестнице ступенькой выше, присоединяется к партии лейбористов; однако, одолев еще несколько ступенек и увидев картину более широкую…
— То есть увидев, какие толпы несчастных терпят побои и голод, чтобы снабдить его бананами.
— Бананы, сколько я знаю, растут на деревьях. А ваши «несчастные» становятся куда менее несчастными, получая от нас приличные деньги за сбор этих самых бананов.
— Послушать вас, мистер Браун, так получается совершеннейший рай, да еще и с трехгрошовой приплатой, — прошипела мама, лицо которой вспыхнуло от негодования. — О щедрость Матери-Природы! Все в ней так и падает нам в руки с деревьев. Ваша часовая цепочка выросла на цепочном дереве, ваш жилет — на жилеточном, а ваша карета когда-то паслась на каретном лугу. Пришлите же мне, мистер Браун, весточку, когда созреет новый урожай обуви, и мы отправимся собирать его вместе!
За этой стычкой последовало молчание, и весьма неприятное, однако тетя Примула обладала особым даром нарушать такого рода тишину какой-нибудь неизменно уместной фразой.
— Бананы меня особенно не волнуют, — сообщила она, и в глазах ее вспыхнул озорной огонек. — Их всегда приятней облупливать, чем есть.
Мистер Браун скрестил на груди руки. Его жена бросала жалкие взгляды в сторону прихожей, где висел на стоячей чугунной вешалке ее плащ.
— Вы, дамы, можете блистать цинизмом, дело ваше, — сказал мистер Браун. — Тягаться с вами в остроумии мне не по силам. Но я знаю человеческую природу и сознаю тот простой факт, что, как только человек достигает элементарного благополучия, у него пропадает желание маршировать по улицам в толпе размахивающих транспарантами немытых мерзавцев.
— Ну вот, видите: и кто же из нас более циничен?
— Реалистичен.
— Реалистичен в отношении чего?
— Рода человеческого.
— Вот как? А кому надлежит решать, кто к этому роду принадлежит, а кто нет? — Мама раззадорилась настолько, что могла бы продолжать этот диспут до глубокой ночи, но тут в разговор внезапно вступил мой отец.
— Что ж, мистер Браун, — спокойно произнес он, — я тоже человек и достиг элементарного благополучия, однако в следующее воскресенье я тоже выйду на улицу с транспарантом в руках.
Не помню, что еще было сказано после этого, да и было ли сказано вообще. Не помню, каким волшебством сумели Брауны выбраться из нашего дома, чтобы никогда больше в него не вернуться. Помню только, с какой неистовой любовью мама обняла папу. Руки, которыми она его сжимала, побелели на папиной спине. Их щеки почти расплющились, приникнув одна к другой. Я думал, что папа вот-вот задохнется и упадет на пол. Но нет, они простояли так едва ли не полчаса. А потом тетя Примула произнесла: «Умница, Гилберт», — и свернулась калачиком на софе, решив, судя по всему, провести эту ночь на ней.