Ячея
Шрифт:
Художник звал чужую мысль, себя вживлял в пустые клетки. Перелицовывал жилет, который впору, но не впрок. Сквозь переплеты старых книг, густой как треск мотоциклетки, шел электрический разряд междустраничьем древних строк.
Интрига завтрашнего дня пусть обозначится в альбоме! Художник видел старину, где на вельможах – парики. Не засвети дагерротип, душа-сомнамбула любови! Крепись! В сознании творца вот-вот возникнут игроки.
Вот-вот обрушится в зарю листвой густеющая чаща. Вот-вот откликнется скворец на желторотый произвол… Смутна икона за спиной «Неупиваемая чаша». Как смоль заваривался чай, а куст, замасливаясь, цвёл.
Художник вспаивал талант: «Дай откровенья, Бога ради!» Дремотным пламенем алел феодосийский сердолик, да сицилийская жара в адриатической прохладе
Художник мыслью изнывал среди дельцов и демиургов, давая огненный простор и палашу и бердышу. Пройдя десятками андор. щвейцарий, австрий, люксембургов, перевалив за Енисей, он снова вышел к Иртышу.
Вдыхая чайный вромат, он видел рухнувшую стену сквозь отворившийся киот христопродавцев и невежд. Ронял черемуховый сад густую облачную пену в Россию муки и стыда, в Россию славы и надежд.
Гори, рассветная звезда! Но, преломлённая в таланте, веди художника туда, где откровением сквозит великолепная ничья в непримиримом варианте. А кто за шахматной доской? Пока – варяг и чингизид…
Евразия
Я пришел с таежного Востока. Эту весть на память затвержу. Одиноко! Ох как одиноко! Ливнями себя огорожу. Горностаев выпущу из клеток. Отольются мне колокола. Будет чай смородиновый крепок в ночь у евразийского котла.
В час, когда Вселенная ослепнет у гремучих звездных переправ, заклубится варево столетий, крошево из обагренных трав. И проступят дальние посулы, и означат цену за товар, и умелец оружейной Тулы распалит латунный самовар. И смолистый дух самосожженья перельется в смутную тоску, и взойдет скуласто отраженье, что сродни кипчаку-степняку. И тогда от взмыленного крупа ляжет тень на юную княжну.
Заклинатель замкнутого круга сотворяю Солнце и Луну.
Тайна
Плохая дорога убьет лошадиные силы, и джип-иноземец устало уткнется в кювет. «Сбежим до парома! Там старые стонут настилы, и в быструю воду вливается медленный свет.»
Сбежим под угор в ликованье таежного лета, взойдем как трава у подножья замшелых камней. Ты вздрогнешь, припомнив сквозь розовый сон бересклета прошедшую жизнь в мельтешне воспаленных огней.
Вчерашнее эхо – угрюмство ревущей плотины, что в толще воды поглотила царевну-избу. Я в небо заброшу поеденный ржавью полтинник – «пусть дождь золотой искушает иную судьбу!» Припомню: мечталось пожить у реки в глухомани, на лунных дорожках встречая Бродвей и Парнас, нездешнюю Русь, что туманна лежит за холмами – немыслимый берег, где люди забудут о нас.
Укроемся в мире, где быстрый ленок нерестится, где соболь постится, где дичи не рыщет ружье. Там раны залечит большая двуглавая птица, державную мякоть почувствует коготь её. И дрогнут стропила над нами в разбуженном доме. Тогда и поймем, постигая высокий полет: мы души спасали и хлебом кормили с ладони те стороны света, где русская тайна живет.
Двуединство
Второе Я
Ты ли искал идеала, чистого света-огня?
Молча поправь одеяло и уходи от меня!
Малая толика яда. Двое нас в круге луны.
Звездная сфера разъята, пропасти озарены.
Каешься: думал-не думал, вместе рубили сплеча.
Ветер порывисто дунул, и поперхнулась свеча.
Вместе творили погони, туго вязали узлы.
Свет, прошивая ладони, шепчется с горсткой золы.
Вместе отчаянно бредим, смысла вострим остриё.
Вместе на родину едем, я просыпаю её.
Ты же, недремлющий гений, пеплом осыпанный зверь,
держишь в глуби сновидений незатворённую дверь.
Мне остается в итоге только слезу утереть.
Долго не стой на пороге и не забудь умереть.
Демон
(армейское)
Ношу тяжелые унты, ношу тяжелый полушубок. И не уехать, не уйти от мутных лиц и мятых юбок. От злобы, зависти, обид. От сытых, благостных и теплых. Заря ладони окровит, в мой дом выламывая стекла. И плоть, подвержена суду, меня покинет постепенно. И невесомый я пойду (так возвращаются из плена). Шагну к разверстому окну, смахну нечаянные слезы. Крылами тяжкими взмахну.
«Какие жгучие морозы!»
1949
Как-то раз в московском кабаке, где клялись и изливали души, дед мой замер с рюмкою в руке и заметил вскользь о Колчаке, мол, ученый был морей и суши.
За окном сорок девятый год. И сосед, накушавшийся жирно, заблажил: «Чей камень в огород? Говоришь, ученый – не вражина? Полагаешь, зря, мол, в Ангару… – засверкал трофейными часами. – Ты мне, брат, пришелся по нутру, надо обменяться адресами»…
«Адрес мой, – дед мыслью не слабак, произнес, как высказал доверье, – родина летающих собак, дальняя сибирская деревня».
«Дерзнула пуля золотая…»
Памяти отца
«Этот некто, с сединой и в сером…»