Ямщина
Шрифт:
– Неча им тута делать, пущай дальше гребутся!
– Неладно, мужики, получается: стены есть, дым идет, а мы гоним.
– На готово-то все горазды!
– Они чо, корову у тебя увели, базлаешь…
– Корову не корову, а земли им выдели, покос отведи, и под ту же саму корову выпас надо.
– Да земли-то у нас хоть заглонись. Пусть вон чашшобу чистят да сеют.
– На-а-ак, раздухарился…
Мужики судили-рядили, а Дюжев не вмешивался. Знал, что слово его окажется не последним, и потому хотел сначала глянуть на расейских – что за люди? Подошел к срубу, наклонился к
– Эй, сердешные, покажитесь! Где там запрятались?
Мужики стихли. В срубе зашевелились, и наружу высунулись, пятками вперед, исшорканные бродни. «Скоро обживатся, – приметливо усмехнулся Дюжев. – В чалдонску обувку перемахнулся».
Разъезжая по большим и малым сибирским трактам, он досыта нагляделся на переселенцев. Видел, как тянулись они с весны и до первого снега на подводах, груженных домашним скарбом, мокли, голодали, мерзли; бывало, и помирали, но редко заворачивали обратно: земля манила, а еще пуще – вольная жизнь на этой земле. После царского освободительного указа река переселенцев растеклась, как в половодье, и достигла самых дальних углов холодных пространств. Шли переселенцы обычно гнездами, по три-четыре десятка семей сразу, а эти только вдвоем оказались. Что за причина?
Дюжев с любопытством уставился на мужика, который вылез из-под сруба и выпрямился во весь рост, а после низко, но с достоинством поклонился обществу. В густой бороде, уже обметанной сединой, торчали крошки сосновой коры и смолевые щепочки, прилетевшие из-под топора. Красные глаза слезились – видно, нахватался в срубе едучего дыма.
– Откуда пожаловали? – весело спросил Дюжев.
– Рязанские мы, – глухо ответил мужик. Развязал и потуже затянул на себе веревочную опояску.
– А в Рязани пироги с глазями! – бойкой скороговоркой передразнил Васька. – Их ядять, а они глядять!
– Цыть! – окоротил его Дюжев. – Тебя не спрашивают, так ты не сплясывай! А чего одни?
– Наши по осени у Тюмени осели. А мне там не по сердцу. Дальше тронулся. Баба и ребятишек двое примерли, лошадь околела. С дочкой остался. Здесь желаем остановиться. Тут мне по сердцу. Явите милость, господа хорошие, разрешите остаться.
Мужик приложил широкую ладонь к груди, к старому ветхому шабуру и еще раз, по-прежнему низко, с достоинством, поклонился.
– А как ты без коня хозяйствовать станешь? На себе пахать? – спросил кто-то из несговорчивых мужиков.
– У меня руки есть. – Расейский раскрыл ладони, испятнанные желтыми буграми мозолей, посмотрел на них, словно прикидывал, на что они годны, и добавил: – Они и выручат.
Из-под сруба вылезла совсем еще молоденькая девка. Крутые щеки у нее были измазаны в саже, а круглые глаза так и резали по мужикам сердитыми искрами, словно желали сказать: люди вы али нелюди, неужто нам места на земле не дадите?
Дюжев увидел девку и пугливо шагнул назад. Рука сама дернулась отмахнуться крестным знамением. «Марьяша?!» – чуть не сорвалось с языка. Но вовремя опамятовался, придержал руку и прикусил язык. «Да ты спятил, парень, откуда Марьяше быть, она там осталась…». Встряхнулся, чтобы вида не показать, носком пима в снег потыкал и, стараясь не глядеть на
– Труба не выведена, зато матица положена. По совести надо судить. Матица – она всю избу держит. Верно, нет ли, толкую?
– Верно… – вразброд отозвались мужики.
– Тогда и приговор вынесем – пускай живут. Поимеем уважение, работа-то чистая, без подвоха. А я от себя два ведра вина выставлю, на общество. То скажете после – Дюжев, мол, ради смеху нам насоветовал.
– Не скажем…
– А и впрямь – жаль христовеньких…
– Пускай живут…
– Девка-то вон кака баскяшша, хоть и чумаза.
– Ничо, отмыть, так твоему дурню вровень, однако, будет.
– Да я в потемках-то сам ишшо померюсь!
– Гы-ы…
Дюжев перемог соблазн и на девку не обернулся, не посмотрел. Домой заторопился. Васька, след в след, поспевал за ним.
«До чего похожа! Капошная прямо, капля в каплю. Ровно с того света вернулась, чтобы мне показаться. Марьяша… Может, и впрямь вернулась? Окстись, парень, не съезжай с ума!»
Снег под пимами похрупывал, и Дюжеву чудилось, что на каждые три шага под ногами у него выговаривалось: «Марь-я-ша…»
Сердито передернулся, сбрасывая наваждение, крепким, хозяйским голосом позвал:
– Васька!
– Тут я!
– Баню готовь!
3
Баня – отрада души и тела. Жить без бани Дюжев не мог. Когда его одолела хворь, он затосковал. При самом малом, чутешном паре, сидя у дверей на низкой лавке и не помышляя даже забраться на полок, он все равно задыхался, начинал кашлять и в конце концов выскакивал с матерками в холодный предбанник: будто медом по губам помазали, а поесть не дозволили. Одевался как попало, выходил на улицу, и мир перед ним представал кургузым и блеклым, совсем не таким, как после пара и веника, когда округа распахивается до бесконечности, являясь в такой нови, словно только что сотворил ее высокий промысел.
Будто кусок жизни украли.
А выручил хозяина Васька, гораздый на всякую выдумку. Вровень с полком вырубил в стене бани дыру, и – приходи, кума, любоваться! Пока горели дрова и нагревалась каменка, дыра была накрепко заткнута тряпками. Но вот баня накалилась, выстоялась. Готово! Дюжев раздевался в предбаннике, набирал в грудь побольше воздуха и нагишом нырял на полок. Выталкивал тряпки и просовывал голову в дыру. Васька, карауливший на улице, махом напяливал старый треух на голову хозяина, шею обматывал ему башлыком, а остальное пространство, чтобы и щелочки не осталось, затыкал теми же тряпками.
И повторялось всегда одно и то же, как и в сегодняшний вечер.
Васька присел, снизу вверх заглянул в лицо Дюжеву.
– Все ли ладно, Тихон Трофимыч?
– Все ладно. Гони!
Васька не шевелился. Баня для него – хуже каторги. А за здорово живешь он на каторге отбывать не желал. Хоть и махонькую, а должен поиметь выгоду. Как примерз, сидя на карточках. Дожидался, когда сухой пар припечет хозяина.
Дюжева пронзило нестерпимой чесоткой, он засучил по полку ногами и, хорошо зная Васькины повадки, заорал: