Ямщина
Шрифт:
– Чо надо? Чаерез проклятый, душегуб! Говори сразу, не томи!
Васька только этого и ждал, затараторил:
– Тихон Трофимыч, дозволь на Игреньке в Шадру проехать! Там у них гулянье будет. Я тихо-тихо, тише мышки поеду.
– Макаташек веселить! Креста на тебе, Васька, нет! Парь, зараза! Парь!
– Так я запрягу Игреньку-то в воскресенье? В Шадру проехать?
– Запрягай, лихоманец! Парь, зараза!
Васька подпрыгнул, скинул от радости заячью петлю и нырнул в предбанник. Шапку на голову, чтобы уши от жары не свернулись, на руки – легонькие рукавицы. Господи, благослови, дай силы каторгу вынести!
Рванула
– Под-дай! Ишшо поддай! У-у-у! – рычал Дюжев, и рык его, схожий с медвежьим, широко, далеко разносился в стоялом морозном воздухе. Над переулками, над избами и дальше – за поскотину, за речку Уень, до самой середки урмана. Вся Огнева Заимка, вся округа слышала, как парится Дюжев.
– У-у-у! Пуще! Жарь пуще!
Васька задыхался, смахивая с лица обильный пот напополам с соплями, и – жарил! Прыгали в глазах цветастые кругляши, пол из-под ног уползал, колени сами собой подсекались. Пасть бы на четвереньки и ходу-ходу из бани, но Дюжев, не зная удержу, базлал с улицы:
– Пуще, заррраза! Бздани!
Каменка бухала, принимая на себя хлебный квас, отрыгивала невыносимый жар, и чудилось, что еще немного, еще один ковшик – и баня улетит в небо вместе с парильщиками.
Но баня устояла. Вытерпел и Васька. Досыта напарил Дюжева, выполз следом за хозяином на улицу, плюхнулся в сугроб и по-собачьи стал хватать снег – только шип пошел, как от железяки, накаленной в горне.
Не беда, мыслил Васька, очумелость пройдет, а в воскресенье он снимет пенку, покрасуется в соседней Шадре на Игреньке, пустит пыль в глаза кому следует.
4
Печкой неба не нагреешь. Да была бы печка как печка, а то смех один: из камня-голыша сложена, задень нечаянно – и завалится. А еще дым досаждал, насквозь прокоптивший одежду. Но Роман Званцев не отчаивался, не дозволял тоске спеленать сердце. Хлопал себя по бокам, бегал по срубу из угла в угол и верил: утрясется потихоньку, умолотится и наладится. Главное – мужики согласие дали. А к иному прочему он сам руки приложит. Избу поставит, пашню засеет, Феклушу замуж определит за хорошего человека, а состарится – станет внучат тетешкать.
«Бог нас повел, Бог и остановил», – думал он с благодарностью, истово веря, что охраняет их с дочкой вышняя сила. Все к тому складывалось.
На постоялом дворе в Шадре – это последняя деревня на тракте перед Огневой Заимкой – Роман ослаб духом и пригорюнился. Как ни крути, а кругом выпадал клин: жену с ребятами схоронил, от своих оторвался, лошадь потерял и оказался в чужом краю никому не нужным. Как дальше жить, куда брести? Одни потемки маячат.
Он сидел на лавке в дальнем углу постоялого двора, баюкал на плече голову сморившейся в сон Феклуши и готов был вот-вот уронить мужичью слезу. А вокруг суетня, стук-грюк. Двери хлоп да хлоп. Одни обозы уходят, другие приходят. Ямщики в необъятных тулупах вваливаются, чаю требуют – скорей, скорей. Ведерные самовары пыхтят без продыху, а все равно мало. У потолка пар мутный слоится, овчиной пахнет, сеном. Тут же, за столами, торговый народишко гоношится, куплю-продажу ладит,
И нет никому дела до горького бедолаги, притулившегося в углу.
Роман прикрыл глаза, чтобы слезу не сронить, понурился. И тут его тронули за плечо. Он вскинулся и видит: стоит старушка в черном, на монашку смахивает. Платок низко повязан, глаз не видать, а лицо ветхое, до того скукожилось, что одна морщина на другой лежит, а третья их обнимает. Зипунишко ношеный-переношеный, весь в заплатах, даже палка, на которую опиралась старушка, и та была старой: обшоркалась до черноты, в иных местах сучки от сухоты выпали.
– Ты не печалуйся, – заговорила старушка. – Не печалуйся, родненький. Дорога у тебя верная впереди лежит, только остановись вовремя. Как услышишь – колокола звонят, на том месте и оставайся. Там и добро найдешь. А боле никуда не гонись. От добра добра не ищут.
Роман глазами хлоп-хлоп – а старушки след простыл. Будто и не было. Уж не поблазнилась ли она?
Феклуша голову подняла, спрашивает:
– Батюшка, а чего старушка сказывала?
Он таиться не стал, передал дочери услышанные слова и тут же, не поднимаясь с лавки, решил: дальше надо ехать, до упору.
В Огневу Заимку добрались они с попутным обозом уже ночью, при луне. Обозники покормили лошадей, тронулись дальше, а Романа с Феклушей ссадили. Ямщик зауросил, словно его блоха укусила, и выпрягся. Понес чепуховину: кони приморились, дорога дальняя, тяжесть лишняя на санях, а потому слезайте – и никаких гвоздей. Ясно дело – хотел хитрый чалдон лишнюю плату выжать. А какая у переселенцев лишняя плата? Доброе слово сказать да поклониться?
– Из поклона шубу не справишь, – буркнул ямщик. Разобрал вожжи, причмокнул, понужая лошадь, и даже не оглянулся, ловко запрыгнув на сани.
Истаял за поскотиной скрип окованных полозьев, послышалось напоследок приглушенное фырканье лошадей, и скоро все стихло. Спит деревня. Ни огонька. Одна лампада над миром светит – круглая, ядреная луна в цветастом морозном ободе.
– Пойдем, батюшка, – позвала Феклуша. – На месте ночлег не выстоишь.
И то верно. Роман зябко передернул плечами, пошел, сам не зная куда. Наугад. Решил стучаться в первую избу, проситься Христа ради под крышу. Хотя и знал, что чалдоны не шибко приветливо распахивают двери перед чужими. Места лихие, тракт рядом, а на тракте всякий народишко ошивается, и каждому в нутро не заглянешь. Так что и поплакать придется, и покланяться. Но для Феклуши Роман на все согласен. Вот она, лапонька, как примерзла, дрожмя дрожит. «О, Господи, прости нас, грешных, яви свою милость», – Роман и не заметил, что произнес эти слова вслух. Феклуша не расслышала и спросила:
– О чем ты, батюшка? – и тут же ахнула, споткнулась на ровном месте, ухватила отца за руку. – Батюшка, гляди, свет-то какой! На бугре! Видишь?
В широком проеме меж избами вздымался высокий бугор, накрытый нетронутым целинным снегом. Он не искрил под луной, как в иных местах, а тихо и ровно светился сам. Пробивались снизу прозрачные ленты, выплывали, сменяя одна другую, и плавно поднимались вверх, связывая воедино низ и высь. Ни огонь, ни солнечный луч сравниться с этим светом не могли – так он был непорочен и чист.