Ян
Шрифт:
Он замолчал и улыбнулся.
Издалека, из глубины коридора, до нас доносились обрывки фраз Алис, читающей девочкам книжку на ночь.
— На что я надеялся, а? Она была так молода и прекрасна, а я так уродлив и стар… К тому же еще и смешон! В трусах! В трусах-слипах под фиалкового цвета колготами, обтягивавшими мои изогнутые в стиле Людовика XV коротенькие волосатые ножки! На что я надеялся? Думал ее соблазнить? Я оделся, чувствуя себя побежденным, но не отчаявшимся. Как бы там ни было, но я ее рассмешил. Да и потом, уж в этом-то качестве нам, настоящим сподвижникам его величества случая, не откажешь: мы любим побеждать, но умеем и проигрывать. Настоящий игрок всегда играет достойно…
Он встал, налил в чайник воды, включил его и продолжил:
— Я шел по улице со старой ворчуньей, повисшей на моем плече, и никак не мог выбросить из головы свою
Надо же, эта ослица вернулась и едва не вывихнула мне руку!
Заливая кипятком липовый цвет в старом заварочном чайнике, он второй раз за вечер неподражаемо светло мне улыбнулся.
— Вам повезло, — пробормотал я.
— Да, это правда, но знаете… женские колготки, их не так легко надеть…
— Я имел в виду не вас лично, а вас обоих. Вам обоим повезло.
— Да…
Молчание.
— Слушай… Поскольку это ты, — заговорил он, — поскольку это ты и раз уж об этом зашла речь, хочу признаться тебе кое в чем, я еще никому об этом не говорил. Конечно, моя матушка все еще жива, само собою. С самого моего рождения она допекает меня своей неминуемой смертью, это травмировало меня, когда я еще был ребенком, и вся моя взрослая жизнь размечена ее систематическим шантажом и ложными умираниями, это сегодня я знаю, что она еще и меня похоронит. Что она всех нас переживет… Ну и прекрасно. Но сейчас это старая дама. Да, очень старая дама, которая плохо ходит, ничего не слышит и почти ничего не видит. И тем не менее, тем не менее… Каждый четверг — который дарят нам небеса, каждый четверг, слышишь меня — я веду ее обедать в маленькое бистро, расположенное в ее доме, и каждый четверг, выпив после еды по чашечке кофе — у нас такой ритуал, мы с ней потихонечку доходим до аллеи Праведников [58] у моста Луи-Филиппа. Мы с ней бредем, еле тащимся, почти ползем, она цепляется за мою руку, я поддерживаю ее, держу, практически несу, у нее болят ноги, ее мучает ревматизм, соседи хотят ее смерти, помощница по хозяйству того и гляди ее прикончит, новая почтальонша сводит ее с ума, телевидение отравляет ей жизнь, весь этот мир ополчился против нее, и на этот раз, на этот раз уже точно: для нее все кончено. На этот раз, она чувствует, на этот раз, мой дорогой, ты знаешь, а ведь я действительно помираю… И я, конечно, верю ей на слово, сам понимаешь, все это время! Но когда мы приходим, она перестает жаловаться и наконец замолкает. Она замолкает, потому что ждет, что я прочитаю ей, в который уже раз, фамилии всех этих людей, высеченные в камне. Фамилии и имена. Конечно, я так и делаю каждый четверг, и пока выкрикиваю ей на ухо эту мирскую литанию, чувствую, прямо-таки физически ощущаю, как она все слабее цепляется за мою руку. Разволновавшаяся, с растроганным взглядом, снова радостно улыбающаяся, моя старушка Жако немножко распрямляется и прямо на глазах набирается сил… И тут я вижу их словно на экране телефона. В ее зрачках, размытых катарактой, вижу черточки ее внутренней батарейки, которых становится все больше по мере того, как одно за другим я зачитываю имена. В какой-то момент ее больные ноги напоминают о себе, и мы возвращаемся домой. Возвращаемся так же медленно, но куда более отважно! Просто потому, что все эти люди существовали на самом деле и совершили то, что они совершили, право же, пусть это будет нелегко, ну да ладно… ладно… ради них… а главное, ради меня, она, так уж и быть, постарается протянуть еще одну недельку… Так вот, понимаешь, Алис, когда я вижу ее лицо, это производит на меня точно такое же впечатление…
58
Аллея Праведников Франции, открытая в 2006 году, проходит вдоль стены Праведников у Мемориала Шоа (музея, посвященного истории Холокоста) в 4-м округе Парижа. По израильскому Закону о Памяти Катастрофы (1951 г.), праведники мира — это неевреи, спасавшие евреев в годы нацистской оккупации Европы, рискуя при этом собственной жизнью.
Молчание.
Что на это сказать?
Не знаю, как вы, а я заткнулся.
— Но знаешь… думаю, главный ключ к счастью — это смех. Смеяться вместе. Когда умерла Габриэль, мама Алис, это было ужасно, потому что у меня больше не получалось рассмешить мою любимую. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким несчастным, при том что, уверяю тебя, в моей семье уж в чем-чем, а в несчастьях знали толк! Я ведь, чего уж там, вырос на селедке да на шагреневой коже, но в тот момент действительно перепробовал все, что можно — она улыбалась, не спорю, но не смеялась. К счастью — добавил он, заерзав, словно добродетельная девица, — к счастью, у меня в запасе оставался еще один, последний секретный прием…
— И что ж вы предприняли?
— Это секрет, Ян, секрет… — зажеманился он.
— И что это ты тут ему рассказываешь? — забеспокоилась только что вернувшаяся к нам Алис. — Иди поцелуй дочек… И вы тоже, Ян. Представьте себе, они и вас позвали…
Ох…
Как же я был горд…
— Только смотрите у меня — добавила она, грозя пальцем, — на сегодня с глупостями покончено, ладно?
Когда мы вошли в спальню, одна малышка уже спала, да и Мадлен ждала только наших поцелуев, чтобы последовать примеру сестренки.
— Знаешь, что мне приходится делать, чтобы я мог целовать своих дочек? — проворчал Исаак, выпрямляясь.
— Нет.
— Мне приходится мыть свою бороду детским шампунем и натирать ее каким-то средством для распутывания волос, пахнущим синтетической ванилью. Мыслимое ли дело… Ты представляешь, как я живу?
Я улыбался.
— Мне вас ни капельки не жалко, Исаак.
— Ну вот, ко всему прочему даже тебе меня ни капельки не жалко…
Алис встретила нас на кухне с дымящейся чашкой в руках.
Она чмокнула мужа в лоб, поблагодарив за чай, и сообщила, что ей неловко расстраивать нашу компанию, но она очень устала и мечтает поскорее улечься в кровать.
(Она сказала не «пойти спать», а именно «улечься в кровать», и это снова меня задело.) (И словно этого было недостаточно, произнося эти слова, она вытащила длинную шпильку, удерживавшую ее волосы собранными на затылке, встряхнула головой, и… ох… предстала совершенно другой. Алис с распущенными волосами.) (Более мягкой и менее яркой.) (Уже обнаженной, так сказать…) (Ахая, охая, зардевшись и бормоча сам не зная что, я чувствовал насмешливый взгляд ее мужа, сверливший мне спину.)
Думаю, она ждала, что я по-дружески расцелую ее на прощанье, но я уже был не в состоянии к ней наклониться, и она протянула мне руку.
(Я сжал ее ладонь, она была горяча.)
(Уф… наверное от травяного чая.)
Хотя мне вовсе не хотелось уходить, но чувство приличия, не до конца убитое во мне алкоголем, заставило меня вяло засобираться, подталкивая к дороге в чистилище.
— Ох… Ян, — заныл Исаак, — ты ведь не бросишь меня мыть посуду в одиночестве?
Господи, как же я обожал этого разноцветного медведя.
Я его обожал.
— Давай. Садись обратно. К тому же ты даже не доел свой клементин! Что за расточительство?!
Уходя, Алис погасила свет, так что освещение у нас с ним теперь ограничивалось свечами и смутным мерцанием города, позабытого за окном.
Какое-то время мы просто молчали. Неспешно потягивали вино, размышляя о том, что с нами произошло. Мы оба были немного пьяны и обмякли в темноте. Он сидел на своем табурете, прислонившись спиной к стене, я слегка отодвинул стул, чтобы тоже опереться о стену. Издалека до нас доносился шум воды, мы слушали, как умывается красивая женщина, и грезили наяву.
Должно быть, мы думали об одном и том же: о том, что провели прекрасный вечер и что нам повезло. Ну в общем, я думал именно об этом. А еще о том, что она слишком быстро почистила зубы, разве нет?
— Сколько тебе лет? — неожиданно спросил он.
— Двадцать шесть.
— Я раньше тебя не видел. Я был знаком с пожилой дамой, жившей в вашей квартире, но она, мне кажется, уехала жить куда-то в провинцию…
— Да, это двоюродная бабушка… моей подруги. Мы переехали в эту квартиру в октябре.