Ярмарка тщеслОвия
Шрифт:
«С предательства Сталина и пошло перерождение власти», – размышлял Виссарионыч. А значит, это всё и прежде было в недрах партаппарата, только таилось: стальная воля вождя до времени сдерживала паршивых шакалов. Но тля тлила и ржа жрала железный каркас власти. И всё закончилось в 1991 году – полным предательством страны и народа, которое, под диктовку Запада, осуществили два шута гороховых – Горбачёв и Ельцин.
Вспомнился Виссарионычу школьный урок по химии, где ворчливый учитель объяснял им, семиклассникам, закон о сообщающихся сосудах. Если в одном больше, так в другом меньше – а самой жидкости не убывает, не прибавляется. Так и с деньгами. При социализме было по справедливости –
Понимал Виссарионыч: затравили медведя паршивые шакалы. Попусти им ещё – в клочья разорвут. Вот и тянутся душой люди к прежней власти, когда, при всех её недостатках и перегибах, всё же во главу угла была поставлена справедливость, а не доллар в виде двух змеистых червяков с китайской палочкой посерединке.
Между тем стемнело уже по-настоящему. Сумерки из светло-синих сделались фиолетово-чёрными. Служебный люд схлынул, а праздный, шебутной – только налаживался оттягиваться до утра. Перед входом в метро Виссарионыч набросил на себя старый плащик-попону, чтобы досужие люди не пялились на его сталинский китель с жёлтой звёздочкой. Ехать ему было далеко, до упора линии метрополитена. Да и там ещё тащиться до своей «хрущёвки», теперь уже «трущобки».
У пасти подземки, дышащей мерзким, тепловатым, отработанным человеческим паром, сидел, подстелив газетку прямо на замусоленном асфальте, какой-то мужичонка и наигрывал на потёртой гармошке «Амурские волны». Виссарионыч постоял возле него, послушал и положил в помятую кепку монету.
«Серебрятся волны, серебрятся волны, славой Родины горды…» – беззаботно напевал мужичок, счастливо щуря глаза.
«Волны-то серебрятся», – подумал Виссарионыч. И ступил за порог столичной преисподней.
Её ведьмичество Хина Члек на фоне Виева века
Явление Хины на свет, как свидетельствуют летописцы, сопровождалось изумительными событиями. Московские фонтаны забили французским шампанским, селёдка под шубой принялась метать ресторанными порциями чёрную и красную икру, а в воздухе двух российских столиц и европейских окраин распространились щекочущие воображение густопсовые ароматы афродизиака.
Едва новорождённая открыла свои круглые, словно кофейные блюдца, глаза, как насмерть пал, сражённый их страстным огнём, врач-акушер, принимавший её в этот мир. Что было потом, когда Хина стала подрастать, нетрудно представить. Добиваясь её взаимности, гимназисты травились, гусары стрелялись, банкиры разорялись, а игроки просаживались в пух и прах. Даже сам Гришка Распутин, завидев в вагоне первого класса эту юную, как рыжая заря, гимназистку, вдруг сделался мордой будто варёный рак, крупнозернисто вспотел и крякнул:
– Ты, эт-та, девонька, заходи! Нонеча занят, царицка просьбишками заела. Но бываю и досуж. Эхма! Ножки-то, ножки-то каки! Паучьи лапки! А глазища горя-а-ат – ведьма! Право слово – ведьма.
Хина благосклонно зевнула и поехала дальше. По обе стороны дороги и так штабелями лежали вожделеющие её стильных прелестей мужчинки. Каждому из них в ответ на банальное «желаю-с познакомиться!» Хина с резонной оригинальностью отвечала:
– Знакомиться лучше всего в постели.
Когда, спустя несколько десятилетий, поэт-шестидесятник Андрэ Явнушенский написал своё знаменитое «Постель была расстелена, и ты была растеряна», Хина лишь недоумённо подняла нарисованную стрелкой Амура бровь. Ещё до Великого Октября, презирая старорежимную мораль, она выкрикнула с балкона в Хендриковом переулке личнозаветный лозунг: «Сексуальная революция forever!» И за долгие годы неустанным телом доказала свою правоту.
Хину любили все… все, кроме одного: Йоси Члека. Вечно ироничный, не опускающийся до практики теоретик литературы, он был ещё и знатоком платной свободной любви. Таскал Хину за собой по борделям, типа на познавательные экскурсии. Хотя чем же там было удивить столь продвинутое в будущее существо, изначально ведавшее всеми женскими тайнами.
Они поженились и, не обременяя себя супружескими условностями, зажили так дружно и счастливо, что семейную гармонию никто не мог нарушить. Взявшись за руки, вступили в ряды ГПУ, дабы с пользой для личного и общего дела проводить свободное от богемы время. На огненно-рыжий ледяной Хинин жар отовсюду слепошаро слетались, как шальные мотыльки, многочисленные поклонники: искатели пряных ощущений, служители искусства и «товарища маузера».
Авангардный поэт Будимир Маньяковский, приволокнувшись поначалу за её младшей сестрой Финой, стремительно и смертельно влюбился в горячеглазую гетеру. Девятым футуристическим валом он обрушился на союз Хины и Йоси, однако молодожёны выстояли. Они попросту включили неугомонного воздыхателя в свою нерушимую ячейку общества – и втроём стали жить ещё гармоничнее.
Будимир строчил стихи и поэмы как тот самый паровоз «вперёд лети – в коммуне остановка». Каждую строку он спешил прочитать в первую очередь Хине.
Бывало, завалится оглоблей в её убранный по наисвежайшей парижской моде будуар, встанет в позу трибуна – и ну гудеть паровозным гудком:
Служил Гаврила в пропаганде,Народ Гаврила вдохновлял.Хина, в сиреневом пеньюаре от Сен-Лорана, с сиреневой сигарой от Диора в обворожительно оскаленных зубах, на сиреневом пуфе от Параджанова, выгибается балериной и снисходительно кивает в такт, а над её цепкими коготками в это время колдуют маникюрша с педикюршей.
– Ну что ж, актуально, Будик, в тему дня! – взбодрит обольстительница чуткое авторское самолюбие. – Так и продолжай, противный Щеник, на радость нашим Йосику и Анатоль-Васильичу.
Не потому ли воодушевлённый поэт посвящал всё сочинённое только ей – перманентной, как всемирная революция, Музе. Вскоре Москва, а затем и Париж с Берлином стали величать Хину Члек «второй Беатриче». Хотя почему же второй? Она не только ничем не уступала легендарной итальянке по количеству посвящений, но и легко превзошла её по, так сказать, женской части, ибо чувство Данта к Беатриче было всего лишь платоническим. К тому же «сто томов партийных книжек» Будимира Маньяковского по идейности, партийности и прочим литературным критериям нового времени значительно перевешивали незамысловатый и, будем откровенны, исполненный мракобесия однотомник Алигьери.