Ярмарка тщеслОвия
Шрифт:
Теперь, проснувшись поутру и глотнув горячего кофе, Стас Мормышкин выходил на просторную, пахнущую смолистой лиственницей веранду и тут же закидывал свой любимый спиннинг в сонную, дымящуюся сизым туманом воду. Недолго покачивался на поверхности поплавок: р-р-раз – и поклёвка!.. ещё мгновение – и серебристая рыбка уже увесисто дёргается на леске. Есть улов! А значит, скоро в закопчённом ведре поспеет и ушица! Так-то что не жить!..
Но Стас отнюдь не просто ловил рыбу – он мыслил. До мелочей продумывал, как ему с Иван Иванычем обустроить литературу, страну. Основание новому творческому союзу было положено: это обновлённый Литфонд, его литературный орган «Общак», вдобавок и самый лучший журнал современности – «Наш сомормышник». Твёрдый, прочный базис – однако нужна и надстройка. Но тут мутной струёю примешивался
Увы, давно, уже четверть века писательские силы страны были рассеяны, разобщены: мощный, полнокровный и влиятельный Союз, созданный по поручению Сталина Максимом Горьким, распался на добрый, точнее бы сказать – недобрый десяток сообществ. Раньше вихрем мчалась в сказочную даль удалая гоголевская птица-тройка нашей литературы. А теперь разлетелись, расползлись, расплылись её седоки, как крыловские лебедь, рак да щука. А ведь предупреждал классик: когда в товарищах согласья нет, на лад их дело не пойдёт…
На съезде самого крупного осколка бывшего Союза писателей Стас Мормышкин выступил с пламенной речью, призвал всех к объединению на твёрдом фундаменте идей Иван Иваныча. Для воодушевления собратьев по перу он даже взял с собой из дому на заседание любимый спиннинг. Продемонстрировал собравшимся свою легендарную мормышку, с помощью которой одолел китовую акулу в Атлантике и выловил Царь-Рыбу-Фиш в Мёртвом море. Зал замер, делегаты привставали с мест, пытаясь рассмотреть знаменитое орудие лова. Мормышка поблескивала в лучах софитов, отсвечивая рябью красок. Выслушав речь Стаса, зал стоя приветствовал великого рыбака-любителя, главного редактора «Нашего сомормышника».
И что же? На голосовании предложение Мормышкина не досчиталось необходимого числа голосов. Больно говорить: идеи Бухвостова не нашли должной поддержки. Сам Иван Иваныч, в глубокой печали и озабоченности, поднялся во весь рост и молча направился к выходу. Затем ли он вострил лыжи в столицу, украшал их алмазами, прокладывал лыжню по тундре, чтобы увидеть вместо коллег по перу, соратников это инертное скопище недалёких стрекулистов? Горько было ему на душе…
Стас Мормышкин заметил, что Иван Иваныч покидает зал. Бросился за ним, со спиннингом под мышкой, однако не успел…
Машина мчала Иван Иваныча домой, к домашнему очагу и верной его хранительнице. К полотнам Глазенапова в каминном зале. К творениям молодых живописцев из школы Илии Сергеича, обещающих стать новыми Репиными и Шишкиными, Тицианами и Гойями.
За десяток вёрст до своего уютного коттеджа Иван Иваныч, повинуясь внезапному душевному порыву, велел водителю нажать на тормоза. «Хэ-рэ! – сказал он. – Дальше сам доберусь. Достань лыжи».
Шофёр открыл багажник, подал Иван Иванычу верное снаряжение. Писатель встал на лыжи, взял в руки палки. В синих сумерках разноцветными искрами сверкнули под светом фар алмазы. Иван Иваныч оттолкнулся палками и споро побежал по хрустящему насту по направлению к писательскому посёлку.
«Не-е-ет, шалишь. Борьба продолжается! – думал он. – Надо пробивать новую лыжню. Ломить к заветной цели!»
Он помчался, не разбирая дороги, напролом. Как в своей дерзкой молодости! Кровь понеслась по жилам, как сказочная птица-тройка у Гоголя.
Вдруг в сердце у Иван Иваныча словно что-то бухнуло, и он неожиданно почуял радость, заливающую его исстрадавшуюся душу. Иван Иваныч поднял глаза – уже заранее догадываясь, что в сей миг откроется его зрению.
Да, так и есть! Вдали, над тёмно-зелёным лесным массивом он ясно разглядел знакомые очертания величественного бронзового монумента. Гордо закинутая в вышину голова… поднятая, в могучем рывке вперёд, лыжная палка… В ясном свете взошедшей молодой луны Иван Иваныч явственно увидел, как на гордом челе монумента сверкают знакомыми разноцветными лучами драгоценные кристаллы.
«Стало быть, добился своего Архимедыч! Сдержал слово! Ай да Цинандали, ай да сукин сын!.. – восторженно подумал он про соратника словами Пушкина. – Нет, мы ещё поглядим, кто кого… Мы ещё увидим лыжи в алмазах!»
Иван Иваныч шибче припустил по снегу. Ветки разлапистых елей, каких-то кустарников мешали ему, хлестали по щекам, но он не обращал на это внимания. Наращивал скорость. Точно так же когда-то, на заре жизни, он продирался к победе, расталкивая локтями выдохшихся соперников. «Лыжню! Лыжню!» – кричал он им, и те уступали дорогу. И сейчас это звучало в душе и, словно бы эхом, уносилось в лунную даль:
– Лыж-ню!.. Лы-ы-ыж-ню-у-у-у!!!
«Нет, дорогие мои неудачники, – думал он, – кого-кого, а Иван Иваныча вам не остановить».
Под сенью Сталина в цвету
Шумел Арбат, купюры гнулись.
Арбат шумел отнюдь не под ветром, а сам по себе. Ровно погуживал голосами, как рассеянный в пространстве улицы и уже невидимый осиный рой. А деревьев тут не водилось. Деревья вроде бы и были, но из пластмассы, и росли не из почвы, а из асфальта. Вечно-розовая, в рядок, китайского производства сакура, в паутине тонких проводов с мельчайшими лампочками. Неживой синеватый диодный свет падал на аляповатые сувенирные развалы. Обочь сплошняком тянулись стилизованные под старину и новизну харчевни, ювелирные магазины. Выпей, закуси, купи безделушку на память и отоварься по возможности золотом сомнительной пробы. Искусственный рай для зевак-туристов.
Пожилой, грузноватый, надо бы добавить – грузиноватый, человек, в белом летнем помятом кителе, тронутом мутными пятнами, с жёлтой остроугольной звёздочкой Героя соцтруда, мягко шаркая сбитыми яловыми сапогами, ступил на веранду ресторана. Ни на кого он не глядел и ничего вокруг не замечал. Устроился с краю за столиком, вяло кивнул официанту в ответ на его «Вам как обычно?», раздражённо пробормотав при этом почему-то в рифму: «Кэ-гэ-бично…» – и ушёл ещё глубже в свои думы.
Вскоре перед ним возникла тёмного стекла бутылка. Сидел, ссутулившись, не поднимая серых набрякших век. Медленно отпил красного вина и поморщился. Даже неопытный физиономист смог бы прочесть по его лицу, что выражала недовольная гримаса. «И эту мочу старого ишака они называют „Хванчкарой“? К стенке мало поставить…» Снова глотнул вина и опять скривил губы. Откинулся на спинку кресла, сверкнув жёлтым тигриным огнём в глазах. Достал коробку папирос. Под тёмно-зелёной её крышкой, с лёгкими золотыми узорами, нарядно блеснула серебристая фольга. В воздухе тонко потянуло благородным душистым табаком. Разминая неловкими пальцами туго набитые папиросы, он пересыпал табак от нескольких в потёртую трубку, утрамбовал её ржавым ногтем и зажёг спичку. Трубка довольно пыхнула искрами, сизые, ароматные кольца вылетели из-под прокуренных до желтизны полуседых усов. Клубы дыма медленно колыхались и явно не торопились развеяться.
И тут, незаметно для гостей веранды, но совершенно явственно для курильщика, в дымном облаке образовался силуэт крупного, средних лет мужчины. Он был чрезвычайно важен осанкой и одет в голубоватую шёлковую блузу, перепоясанную чёрным, в серебре, узким ремешком. Телесами обширен, с туго набитым брюхом, энергично грозившим разорвать кожаную опояску и вырваться на волю. Толстые щёки и плешь – в каплях пота, словно бы в плотных пузырьках выступившего жира – пласт залежалой под солнцем сырокопчёной колбасы. Взгляд его, вязкий, с масляной поволокой, ещё недавно властный, презрительно-жестокий, под равнодушным взором курильщика мгновенно сделался робким и бегающим. Так от внимательных глаз льва вдруг начинают дрожать мелкой дрожью гнилой окраски пятнистые твари, что рыщут, поджав хвосты, вслед за хищниками, в надежде полакомиться падалью.