Ярополк
Шрифт:
На этот язык они и сели.
И увидел Арпад: столбы сияния – это зубы чудовища. Длинные, рыбьи, а может быть, и змеиные. Посреди языка клокотала, пенилась багровая жидкость. Шаман, опустившись на колени, принялся лакать ее, словно собака. И все лакали. И он, Арпад, тоже лакал, руками держа голову над мерзостным питьем.
– Это яд! Это яд бездны! – восторженно шепнул ему Ынал, и глаза ябги крутились юлой.
Арпада обожгло ядом, как не обжигало ни огнем, ни болью, ни ненавистью. Каждая жилочка, каждая кровинка пламенела неистовой, непередаваемой словами злобой.
И
– Поклонись! – закричал шаман на Арпада, и Арпад кланялся каждой мерзости и слышал рык и рев чудовищных глоток:
– Мы с тобой, Хазария!
Вдруг закричал петух.
В единое мгновение тьма, свет сполохов, багровый язык, сочащийся ядом, звери, люди – все стало черным крутящимся вихрем.
Очнулся Арпад в степи, в седле. Рядом с ним ехал дремлющий Ынал, позади дюжина телохранителей. Увидел юрту. Над продухом юрты курился дымок…
Ябгу Ынал тоже оглянулся и, поворотя к каган-беку плоское, как блин, лицо, сказал, преклонив голову:
– Такой силы, как у тебя, великий бек, ни у кого нет и не бывало.
Илья Муромец и Баян
Трудная зима осталась позади, степь, напоенная невиданно обильным дождем, бушевала зеленью. Скот, колеблемый от бескормицы даже легким ветерком, выправлялся, люди повеселели…
Баян тоже нашел утеху для души своей. В земной морщинке увидел островок леса. В степь деревья не смели показаться, и всего этого счастья было шагов на триста вдоль да на сорок вширь. Но здесь поместилось и птичье соловьиное царство, и зверье друг с другом уживалось: лиса и зайцы, ежи и змеи, хорь и фазаны.
Часть леса прошлым летом сгорела, защитила своей влажной стеной другой берег степи от неистового травяного пожара. Откуда занесло в неоглядные степные просторы семена кипрея, одному ветру было ведомо. Но на черном огневище, врачуя рощу, поднялся добрый вестник жизни – родовой цветок Баяна.
Природа, смущенная прошлогодней невиданно ранней весной, изнемогши под гнетом жестокой бесснежной зимы, пришла в замешательство. Кипрей, которому полагалось цвести в разгар лета, пыхнул вслед за одуванчиками.
Однажды поутру Баян нашел сломанный стебель кипрея. Под птицей ли надломился, скотина ли наступила?
Отрок так и этак приподнимал, пристраивал цветок – не держался. Лепестки увядали на глазах.
Поклонился Баян кипрею, как человеку:
– Прости меня, Божье творенье! Не ведаю, как помочь тебе.
Стебель вдруг начал гнуться, гнуться к земле, словно изнемог и покорился злой судьбине. Тогда Баян поднес ладони к его погасающим цветам и принял пламенную душу кипрея.
С огоньком в руках выбрался из впадины в степь, чтоб пустить огонек по вольному ветру, в просторы. И увидел, как съезжаются в поле два поединщика, два могучих богатыря на богатырских конях. То были Илья Муромец и поляница, дочь воеводы Свенельда.
Илья наехал на девку-негодницу ненароком, торопился под Белую Вежу. Не для того, чтобы вместо князя Святослава сразиться с хазарами, а встретить грудь в грудь невидимую людям черную силу, рыцарей кромешной тьмы.
Свечечка она, свечечка, мрака ночи не рассеет, но видна в поле от одного края до другого. Просил Святогор Илью задержать нечисть, хоть на три вздоха, а уж больно тяжко придется, так и на один вздох, пока соберется воедино светлое воинство.
Незавидная доля ожидала Илью Муромца, но богатырское дело – не кафтан снять с плеча, изволь жизнь положить.
А у тьмущей тьмы тоже сыскался поединщик, баба глупая. Наехала на Илью Муромца, не ведая, кому службу служит.
Увидал богатырь, что Свенельдова дочка копье выставила, щитом заслонилась, ногами коня по бокам хлопает, закричал издали:
– Ах ты, лепая нелепица! Уступи мне дорогу, Господом Богом тебя прошу! Недосуг игры играть. Если честь твоя от прошлой встречи покоробилась, так я поклонюсь тебе, боярышне.
Где там! Заложило ненавистью девичьи уши. Мчится, да так, что искры из-под копыт сыплются.
Тронул Илья Сивку, перескочил поляницу. У кого верх, тот и царь. Пролетая, наклонился, ухватил за броню, порвались ремешки – застежки рассыпались. На резвом скаку не до нежностей. Растворил Илья створки железные, содрал кафтан с рубашкой шелковой – явил белому свету ярый жемчуг. Воротился Илья к деве одежонку отдать, отворачивается, чтоб не смутить гордую боярышню, укоры придумывает вежливые, мысли туго ворочаются, мнет Илья, жмет доспехи заморские, как яичную скорлупу.
– Ах ты, дурь мужицкая! – закричала Свенельдова дочь, схватила палицу литую, к седлу притороченную, да как трахнет богатыря по башке. Уж такой гуд пошел под шапкой железной, будто в сорок колоколов ударили. Зашатался Илья былиночкой. В одну его сторону клонит, в другую, а поляница, наготы не стыдясь, душу завернув в злодейство, вытащила из саадака острый нож, норовит богатыря насмерть ударить, насквозь сердце проткнуть. Примерится, а Сивка ступит в сторону, Илья и поехал с седла на бок.
Завизжала боярышня от ярости, размахнулась палицей хребет коню сломать, тут Сивка возьми да лягни задними копытами. Полетела Свенельдова дочь вместе с конем уж таким кубарем – посреди Киева грохнулась себе на позор. Илья же от Сивкиного скачка выпал из седла.
Вот и пришла пора отроку Баяну сослужить первую службу для милой Родины, для народа русского.
Подбежал к богатырю. Лежит Илья Муромец, бел как мел. Земля ему – перина, небо – одеяло, вечность сны навевает беспамятные.
Что делать? К юрте бежать? Да пастухи от смерти не лекари. Сел Баян возле Ильи, заплакал. Впервой видел торжество подлости.
Пожалел, что ни гуслей нет, ни псалтири. Сыграл бы богатырю. И увидел вдруг на ладони у себя – душу кипрея. Другого-то и не было ничего. Поднес розовый огонек к губам богатыря, дунул. Затрепетало крошечное пламя, перешло на Илью, он и открыл глаза. Спросил:
– Долго ли я спал, отрок?
– Твой конь траву щипнул, а сжевать не успел.
– Ну слава Богу! – сказал Илья, поднимаясь. – Горячо что-то в груди у меня. Будто сердца прибавилось. Чем это ты меня подлечил?
– Да что в руках было, – ответил Баян. – Цветком.