Ярость берсерков. Сожги их, черный огонь!
Шрифт:
Умрет, ну и хорошо! Попадет в Ирий, встретит там отца с матерью, вот и будет ей счастье, вот и наступит покой, уговаривала она себя.
Тем временем косинка все шла и шла, а острая смерть так и не догоняла ее. Потом ровное место кончилось, она незаметно для себя вступила под тень деревьев. Шла дальше, продираясь через заросли цепляющегося подлеска, смахивала с лица невидимую, но липкую паутину.
Все равно не верила, что ее просто так взяли и отпустили. Что огромный, свирепый конунг и второй, молодой, миловидный ярл с надменными и холодными, как у рыбы, глазами послали ее к поличам с такими простыми
Снова ждала, каждый миг ждала – вот сейчас, вот-вот свеи объявятся за спиной. Окликнут, повернут назад, подталкивая в спину древками копий…
Нет, не окликают. Выжидают чего-то, наверное. Значит, злее будет обида, изощреннее зубоскальство, если столько ждут, догадывалась Окся, по привычке вжимая голову в плечи.
Страшно было…
Впрочем, ей всегда было страшно. Давно поселился в ней этот страх, и, похоже, навсегда поселился…
Ой ты, старая богиня Мокошь, за что сплела ей такую злую судьбу?! Не из льняной нити, не из пряжи пушистой, из колкого крапивного стебля сплела… За что так, всевидящая богиня, за какие провинности?!
Ведь жила когда-то и страха не знала! Принимала жизнь, как вечное звонкоголосое лето…
Росла себе девонька, расцветала весенним цветком, наливалась радостным соком. Богов почитала, старших слушалась, за папу с мамой держалась, с подруженьками-товарками хороводы кружила. Горя тоже не знала, детские свои обиды переживала легче легкого, забывая их без следа следующим утром… Зайчонок, называли ее родители, наш ласковый, пушистый, веселый… Лучик мой светленький, говорил отец, гладя тяжелой рукой ее мягкие белокурые волосы… Отрада моя, говорила добрая мама, прижимая к себе…
А потом все изменилось враз, словно Лихо глянуло на нее в упор своим черным недобрым глазом…
Незнакомые, чужие всадники налетели на их село в ночной темноте. И темнота перестала быть темнотой от зарева занимающихся пожарищ. И ржали кони, и кричали люди, и хекали, гикали кольчужные воины, рассекая мечами плоть.
Она помнила, как отец, косматый, словно медведь, и надежный, словно гранитная скала, дрался с этими пришлыми воинами. Схватил топор и одним ударом снес чью-то голову в шлеме. Отчетливо, навсегда запомнила она, как покатился по полу шлем, сбитый тяжелым ударом, а за ним резво, словно догоняя, катилась чужая, отрубленная голова, оставляя за собой пятнистый кровяной след…
Это было последнее, что она видела. Потом свет померк перед ее глазами. Кто-то напал, навалился сзади, ударил по голове, накинул сверху полотняный мешок, остро пахнущий пряными, незнакомыми запахами. Показалось ей – задохнется она в этом мешке! Окся закричала, забилась пойманной птахой. Но кто услышит ее крик через полотно? Кто поможет, если помогать некому, если кругом нее смерть и разор?
Видно, точно некому было помогать, все умерли, и мать, и отец, и братья-подростки, и другие родичи-кровники…
Ее спутали веревкой поверх мешка, бросили поперек коня, долго скакали куда-то. И снова ей, трясущейся от бесконечного скока, казалось: вот-вот она задохнется, умрет, вся сила-жива по капле на землю вытечет…
Но не умерла. Хотя почему – непонятно! А может, и лучше было бы умереть сразу… Наверное, именно тогда поселился в ней этот страх, что потом не давал до конца разогнуть шею и спину, смотреть в глаза, а не опускать взгляд на колени.
Оказалось, степняки-хазары взяли ее в полон в свирепом, дальнем набеге. Была папина-мамина дочка, последыш любимый, оказалась – рабыня бесправная и безголосая. Подстилка мягкая для любого, кто ее захочет… Или страх в ней возник как раз тогда? Когда брали ее без счета незнакомые воины, когда били, чтоб была покорной, и щипали, чтоб кричала, как от желания? Впрочем, зачем теперь помнить…
И все равно расцвела, все равно налилась и выросла. Умереть хотела, а все росла и росла. На ее красоту уже стали обращать внимание, хозяин нарочно стал кормить лучше, чтоб продать подороже.
За красоту ее выторговал у степняков князь Добруж, чьи люди продавали на речном торжище собранные данью товары. Привез к себе в Юрич и поселил в девичьем тереме вместе с остальными.
Житье за князем было неплохое. Легкое, сытое, тяжелыми трудами княжьих наложниц не неволили. Понятно, без дела никто не сидел, работа всем находилось, но князь был добр к ней. Хоть и говорили, что он лютый, но с ними, девками, он обычно бывал весел и игрив. Это только молва про него ходила, что он сильно охочий до женского мяса, а на деле – мужик как мужик. Немолодой уже и не слишком крепкий на нижнюю голову. Поиграет, повеселится и на бок, храпака давить.
Случалось конечно, за баловство иных баб обдирали кнутами. Но ее, хвала богам, пороть было не за что. А доброта князя удивила покорную полонянку и даже чуть-чуть согрела.
К собственному удивлению, Окся быстро понесла от князя. Родила сына. Только почти и не увидела свою кровинушку, забрали его, и назвать не успела. А ее, онемевшую от нового горя, князь отдал пришлым свеям, утратив к ней мужской интерес. Ей тогда было все равно, уже окончательно все равно, с тех пор как оторвали от нее, унесли махонького, желанного и родного…
Еще ниже опустился с тех пор ее взгляд, не хотела разгибаться шея, не хотели глаза смотреть на белую Явь… Эх ты, старая богиня Мокошь! Ну почему ты такая злая, зачем плетешь такие черные судьбы? Где взять силы, чтобы принять все…
Занятая горькими мыслями, согнутая привычным страхом, как колодкой на шее, Окся не сразу поняла, что ушла далеко от крепости. А когда поняла, только рукой махнула. Хоть бы и так! Что ей крепость, что ей свирепые пришлые воины, для которых она – одна из бессловесных коров? Пусть лучше зверь задерет ее здесь, в чащобе, пусть вороны обглодают ее белые косточки…
Почувствовав наконец, что ноги отказываются идти, Окся села на землю. Подтянула колени к груди, сжалась в маленький, незаметный комочек, закрыла глаза и незаметно для себя задремала от голода и от усталости…
Златоликий Хорс уже пересек половину неба, клонился к закату, когда на нее набрели дозорные поличей.
– Ты, девка, не бойся, шагай смелей, – говорил ей сухой, мелкий, похожий на взъерошенного воробья мужик. Его борода и волосы все время казались вздыбленными, хотя он быстро и часто их приглаживал. Окся уже поняла из их разговоров, что его зовут Опеней.