Ярость в сердце
Шрифт:
— Но что он имел в виду, когда сказал, что тебе, как окружному судье, полагается знать? — допытывалась Премала.
Кит разводил руками.
— Откуда я знаю, дорогая? Говинда я не понимаю и никогда не пойму.
— Ты сказал, что слышал кое-что о его деятельности.
— Как судье, мне приходится выслушивать очень многое. Это одна из моих обязанностей. Ты хочешь, чтобы я запоминал все, что доходит до моего слуха?
Продолжать разговор было бесполезно. Есть сферы, доступные только мужчинам, индийских женщин с детских лет приучают не вторгаться в эти сферы. Кит знал, что напоминать об этом Премале
Правду открыла мне Рошан. Заметив мое волнение (я еще не научилась напускать на себя невозмутимый вид), она спросила, что случилось. Ничего, — ответила я. Рошан не стала расспрашивать — у нее была мужская манера не показывать любопытства; как бы ей ни хотелось узнать что-нибудь, она умела оборвать разговор, если видела, что ее собеседник не склонен или не готов еще его продолжать.
Прошло несколько недель, и я сама сказала ей, что меня тревожит.
— Он член Партии независимости, — сообщила она. — До известной степени и я — тоже.
— Разве ты с ним знакома?
— Мы же встречались на свадьбе Кита, — напомнила она. — Только я не знала, что он твой брат.
— Сводный брат, — уточнила я. — Но я не думала, что он может… Чем он там занимается?
— Организует кампанию гражданского неповиновения. Только сам он готов идти еще дальше.
Кажется, именно в эту минуту я впервые узнала, что такое страх. Я чувствовала, как он медленно распрямляет свои черные змеиные кольца, чувствовала, как все отступает перед этой ползучей темнотой.
«Как далеко?» — спросила я, и не услышала собственного голоса. Я облизала губы и проговорила еще раз:
— Как далеко?
Рошан посмотрела на меня с сочувствием.
— Думаю, нет таких границ, которые он не решился бы перешагнуть. Разве ты не знаешь своего брата?
Я знала. Конечно, знала. Но я надеялась, что ошибаюсь.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Вскоре Рошан впервые попала в тюрьму. В течение нескольких месяцев она вела кампанию за улучшение условий для пассажиров третьего класса. Каждую неделю она печатала репортажи, в которых описывала какую-нибудь из своих невероятно трудных поездок (все их она совершала лично; не думаю, чтоб она хоть раз писала что-нибудь с чужих слов), как она изнывала от жары в медленно ползущем поезде, где нельзя получить ни воды, ни пищи, как стояла на подножке, не имея возможности втиснуться в дверь, либо задыхалась от тесноты в вагоне, где пассажиров оказывалось вдвое больше, чем положено.
Порядки на железных дорогах не изменились. Впрочем, никого из нас это не удивило, только одна Рошан была искренне поражена. Но она не сдавалась: обвинив управление железных дорог в обмане пассажиров, она пришла к выводу (и обнародовала этот вывод), что пассажиры, в свою очередь, вправе обманывать управление. Потом она перестала писать и начала вести агитацию среди пассажиров. И на этот раз мы не думали, что ей удастся добиться ощутимых результатов. Люди, предпринимающие путешествие, естественно, хотят добраться до места, у них нет никакого желания затевать скандал, который может привести к их аресту. Рошан же ничего другого им не сулила и тем не менее скоро приобрела последователей.
Несколько раз я ездила с ней (сначала из любопытства, а потом увлеклась сама) и слушала
Ничто, мне кажется, так не бесило Рошан, как эта несправедливость, и она продолжала свои поездки в надежде спровоцировать власти на активные меры. Однако совсем не просто, при отсутствии прецедентов, арестовать женщину, которая выходит за рамки своего класса и своего окружения и ввязывается в дела, ее не касающиеся; а если к тому же её отец владеет половиной окрестных фабрик, а муж занимает высокий пост в правительстве, положение еще сложнее. Поэтому власти делали вид, что ничего не замечают.
Раздраженная до предела, Рошан в конце концов опубликовала статью с грубыми личными выпадами против представителей управления железных дорог, и те возбудили против нее судебное дело. Состоялся суд. Рошан проиграла дело, и на нее был наложен штраф, но она отказалась платить и с ликованием отправилась в тюрьму.
Я ездила повидать Рошан. Прежде чем разрешить мне свидание, начальник тюрьмы, высокий седой шотландец, побеседовал со мной. Не являюсь ли я соучастницей заключенной? Не занимаюсь ли и я беззаконной деятельностью? Я ответила, что служу у Рошан, но что никаких предосудительных, с точки зрения закона, статей не писала. Не было также и случаев, чтоб я преднамеренно ездила без билета. Шотландец был рад это слышать и перестал смотреть на меня с таким недружелюбием. В этой стране, сказал он, и без того смутьянов достаточно.
— Рошан не смутьянка, — с обидой возразила я. — Если же она и стала такой, то лишь потому, что ее вынудили.
Он молча поглядел на меня, потом холодно уронил:
— Можете быть уверены — она попала за решетку отнюдь не потому, что поддерживала общественный порядок.
— Если она и нарушала порядок, — не стерпела я, хотя знала, что рискую лишиться свидания, — если она его и нарушала, то для этого у нее было достаточно оснований.
— Не сомневаюсь, — сказал он. — Люди всегда находят оправдание своим поступкам.
— Вы ее не знаете. Она…
— Напротив, — перебил он. — Отлично знаю. Знаю со дня рождения. А ее отца знал еще задолго до того, как она появилась на свет. Мы с ним старинные друзья.
Я растерялась. Пока я смотрела на него как на тюремщика, аргументы находились сами собой; теперь же, когда он предстал передо мной в другой роли, мое красноречие как-то сразу иссякло.
Он не отводил от меня взгляда, и в глазах его не было сочувствия, казалось, ему приятно видеть мое смущение. Он спокойно заметил: