Ярость в сердце
Шрифт:
— Как ни приятно нам твое общество, Прем…
При этих словах Премала вздрогнула, побледнела и вскочила со стула, впопыхах опрокинув солонку. Потом машинально, неловкими движениями принялась сгребать соль обратно, но тут же спохватилась, и мы, наконец, вышли из-за стола.
К одиннадцати часам (раньше обычного) в доме уже не осталось ни одного гостя. Прежде Кит, проводив гостей, сразу же отправлялся наверх и ложился спать, а мы с Премалой убирали серебро и вина. Но в тот вечер он вернулся в столовую молча, не глядя на
— Извини, Кит… Не понимаю, как это я забыла… Очень глупо получилось.
Он поднял на нее глаза.
— Не важно. — В голосе его угадывалась легкая усталость. Он встал и добавил: — Но вообще-то, Прем, такую мелочь можно было бы и помнить.
Если бы Кит не устал тогда… И не чувствовал бы себя немного раздраженным… Если бы вечер не был таким тягостным… Если бы, если бы! Какое это имеет теперь значение? Слова-то были сказаны. Справедливые и очень обидные слова. А на его жене не было брони, которая спасала бы от ударов либо помогала скрывать раны. Пораженная, Премала молча посмотрела на Него, лицо ее съежилось. Через миг она поспешно вышла из комнаты.
Несколько минут Кит сидел в нерешительности, потом последовал за ней.
Я продолжала медленно делать то немногое, что оставалось несделанным; убирала виски в бар, — весь в сверкающих стеклах и зеркалах. Стоило распахнуть дверцу, как в нем вспыхивал яркий свет. Потом открыла сейф, вделанный в стену столовой, и стала складывать туда серебро. Тут я вспомнила, что на Премале было рубиновое ожерелье… Наверно, она захочет положить его в сейф. А может, не захочет? Я постояла немного в нерешительности, потом захлопнула дверь сейфа, задвинула тяжелые засовы, заперла замки и прикрыла замочные скважины накладками. Я перебирала в руках ключи, не зная, куда их деть, и в это время услышала шаги Кита. Он шел в гостиную, и я последовала за ним.
— Вот ключи от сейфа, — сказала я.
Он взял ключи и положил их на стол.
— Ты лучше спрячь, — предложила я.
Он послушно сунул их в карман. Казалось, он делает это машинально.
— Ума не приложу, — сказал он. — Не могу понять, что С ней творится. Может быть, я во всем виноват? Как ты думаешь?
Милый Кит. Смотрит на меня немигающими глазами— такими же, как у мамы и как у меня. В глазах его недоумение. Боль. Он хочет знать, просит меня объяснить. Но что я ему скажу? Дьявольски несправедливо, что остроты зрения лишены как раз те, кто в этом больше всего нуждается!
Сказать ему, что Премала немного расстроилась, но завтра обо всем забудет. Не волнуйся, за ночь буря уляжется. Сказать: «Это пустяки, поверь мне, завтра все будет так, словно ничего не случилось»? Можно было сказать так. Успокоить его. Согнать с его лица это выражение. Но я не могла.
— Час поздний, тебе надо отдохнуть, — сказала я, взяв его за руку.
Казалось, брат не слышал меня. Он продолжал сидеть, понурив голову. Кисти его рук безжизненно свисали с колен, волосы закрывали лоб.
— Поздно уже, очень поздно, — повторила я, стараясь его растормошить. —
Он выпрямился, улыбнулся мне и сказал тихим усталым голосом:
— Мирабай!
— Что, Кит?
— Не расстраивайся из-за меня. Ни из-за чего не расстраивайся.
Он встал, поправил шевелюру. Я хотела проводить его до кровати, но он легонько отстранил меня.
— Со мной все в порядке, — мягко сказал он. — В полном порядке. — Он поцеловал меня, и я услышала его удаляющиеся шаги.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
В деревню Премала стала ездить по предложению Кита.
— Тебе, должно быть, там тоже понравится, — заверил он ее. — Бог знает зачем, но Мира ездит туда довольно часто.
— Меня посылают, — сказала я.
— Но не часто. А ты ездишь часто.
Премала согласилась — она на все была согласна. Свойственная ей послушность давно уже переросла в безразличие.
Мы съездили с ней один раз, потом другой и третий. Ричард оказался прав: переселенцы пустили корни на удивление быстро. Переселение началось в ноябре, а к апрелю рис на полях почти уже созрел.
«Первый урожай, — говорили крестьяне. Срывая рисовые колосья, они быстрыми движениями пальцев снимали шелуху и показывали нам белые зерна. — Первый урожай… Бог даст — не последний». А мы подхватывали: «Бог даст — не последний»?
Деревня, правда, еще не стала обычной деревней, она все еще носила печать искусственности. Но рано утром, до того, как начинали достраивать клинику, законченную только наполовину, и школу, уже — почти законченную, до того, как начинали бурить второй колодец (бурение производит больше всего шума), в эту пору, когда над крестьянскими хижинами, где хозяйки пекли лепешки, вились голубоватые дымки, когда над рисовым полем шумел ветер и в воздухе разносился запах земли, влажной от ночной росы, и новых тростниковых крыш, которые пахнут совсем не так, как старые, казалось, будто деревня эта была здесь всегда.
Когда мы приехали туда в четвертый раз — это было в июне, — школу уже построили. Человек, наблюдавший за работами с начала и до конца, пригласил нас внутрь. Нас это удивило: мы достаточно хорошо знали его в лицо, но ни разу с ним не заговаривали. Он был миссионером, мы же были индусками, и между нами, следовательно, пролегала целая пустыня непонимания. Возможно, однако, что он испытывал потребность поделиться с кем-нибудь своей радостью, хотя по его внешнему виду ни о чем нельзя было догадаться.
— Я часто видел вас здесь, — сказал он, — и мне показалось, что вам хотелось бы посмотреть нашу школу.
И это было все. Никаких признаков волнения, никаких следов радости по поводу окончания многомесячного труда. Обыденные, невыразительные слова, как будто он боялся собственных чувств. И в то же время в нем угадывался какой-то внутренний пыл, тщательно прикрытый личиной сдержанности; такими бывают люди, познавшие горечь неудач, но не потерявшие надежды на успех. Поэтому мы с удовольствием ответили: