Ярость
Шрифт:
Хеля глядела на отца, онемев от ужаса.
— А ты знаешь, что впервые рассказываешь мне о своей работе?
— Серьезно?
Девушка подтвердила, кивнув. Странно, об этом он понятия не имел. Ему всегда казалось, что они разговаривают обо всем.
— И вот я размышлял: а способен ли я на что-то подобное. Каждый ли мужчина лелеет в себе физическое превосходство, готовность к насилию, такую, понимаешь, невысказанную угрозу, что ладно, пока что все нормально, но, ежели чего, не забывайте, кто весит на тридцать кило больше, и у кого более мощные скелетные мышцы. Потому и спрашиваю.
Хеля какое-то время молчала.
— А ты ничего
— Очень смешно.
— Я никогда не боялась того, что ты меня ударишь. Даже когда выкинул Милюся в окно.
— Только не говори, что ты это помнишь.
— Как будто бы это случилось вчера.
— Да, тогда я сорвался, но ведь это было же наполовину в шутку. И я же сразу его принес.
— Знаю, знаю. Но вот тогда я боялась. Не того, что ты меня ударишь, а просто это было очень страшно. Ты кричал, размахивал руками и вообще.
Шацкий не знал, что и сказать. Для него это было забавным анекдотом, иногда он его рассказывал, чтобы развлечь компанию. И ему казалось, будто бы это конец, что все обойдется одним-единственным событием. Но Хеля продолжала.
— Иногда я боялась, что ты начнешь кричать. Каким-то образом, боюсь до сих пор.
— Ну, это да — я же холерик, — попытался перевести все в шутку Шацкий.
— Ты же не знаешь, как это выглядит с другой стороны. Когда кто-то склоняется над тобой таким огромным лицом и издает громкие звуки. В злости человеческое лицо делается таким… звериным. И я помню ту твою гримасу, так близко, что даже видела, как под вечер у тебя на щеках отрастает щетина, микроскопические такие волоски. И шум. Помню, что слов я не слышала, только шум, как будто те звуки на меня нападали, хватали за все, не позволяли сбежать. — Все это она излагала спокойно, бесстрастно, слегка задумчиво, тщательно вылавливая воспоминания. — Вот чего я боялась. Иногда я ожидала по вечерам, когда ты вернешься, и, с одной стороны, страшно скучала по тебе, хотела, чтобы мы что-нибудь поделали вместе. Вот помнишь, как мы складывали картинки из пластмассовых бусинок? Но когда слышала открывающиеся двери лифта и твои шаги, испытывала и легкое беспокойство. И я думала, не будешь ли ты злым.
Шацкий молчал.
— Нет, «злым» — это неправильное слово. Ты же не злой, знаешь, ведь ты очень добрый человек? Честное слово. — Хеля похлопала отца по ладони. — Только ты… — Она искала подходящее определение. — …ну как бы это сказать, не раздраженный, не агрессивный… Вот, знаю, яростный.[74] Быть может это результат твоей профессии, но если бы мне нужно было выбрать единственную черту, которая бы идентифицировала моего отца, я бы сказала, что это ярость.
К счастью, в тот же самый момент официантка поставила перед ними две исходящие паром тарелки бульона с колдунами. Глазки жира сталкивались на поверхности с нарезанной зеленью петрушки, а самих вареников было столько, что название «колдуны в бульоне» казалось более обоснованным, чем традиционный «бульон с колдунами».
Хеля, как будто разговора и не было, с аппетитом приступила к еде. А вот Шацкий был просто раздавлен.
— Извини, не знал. Я не хотел.
— Боже, папа, ты выглядишь так, словно вот-вот расплачешься, — заметила Хелена с полным ртом. — Ты спрашивал у меня, боялась ли я, вот и я ответила. Если бы ты спрашивал про классные вещи, я бы тоже ответила. У тебя какой-то кризис или что? Может, найдешь себе кого-нибудь помоложе. Тогда у меня дома была
Шацкий про себя зааплодировал. Сначала она его размягчила, после чего выдала прямой в лицо. И с сожалением пришлось признать, что в ней это было не от матери. Его гены, на все сто. Принимая во внимание, что от матери она тоже взяла свое, то до конца вечера обязательно еще отработает одну литанию и один эмоциональный шантаж. Ну почему не пошли в кино? Тогда не нужно было бы разговаривать.
— Ты несправедлива.
Хеля пожала плечами. Какое-то время они ели молча.
— Меня одно интересует, — сказал Шацкий под конец. — Спрашиваю я не из злорадности, не хочу ссориться, так что не воспринимай этого как нападение. Я же не слепой, вижу, что в принципе вы договариваетесь, может даже и дружите. Но почему, как только я появляюсь, так сразу попадаю на поле битвы? Или же слышу замечания, как эта сейчас?
— Ешь, холодный бульон ни на что не годится.
Шацкий вздрогнул, те же самые слова, высказанные идентичным тоном и голосом, он слышал от матери Хели в течение десятка лет. Ешь, холодный бульон ни на что не годится.
— Раз уж мы разговариваем откровенно, — начала Хеля через минуту, — то скажу, что Женя мне нравится. Не могу сказать, чтобы она была привлекательной, какой-то особенно сообразительной ее тоже назвать трудно, зато она очень мудрая. Глубинно мудрая.
— Тогда зачем весь этот театр?
— Это не театр. Как только вижу вас вместе, не могу этого вынести. Это физическое чувство, словно меня кто-то гладит колючей проволокой. И этого я не понимаю. И не проси, чтобы я это объяснила.
Шацкий и не попросил.
— А самое паршивое, временами, это такие мелкие вещи, такие вот, совсем несущественные.
Шацкий вопросительно поглядел на дочь.
— Ты будешь смеяться.
— Не буду.
— Когда вы смотрите «Приятелей»,[75] мне хочется сбежать. Вот честное слово, накинуть куртку, выйти через окно и сбежать.
Вот этого Шацкий никак не ожидал.
— Это старье? Мы смотрим, потому что это любимый сериал Жени. У нее все сезоны на DVD, я ради хохмы взял с полки. Ты вообще не должна знать о существовании этих ископаемых.
— Папа, а ты знаешь, что я засыпала под эту музыку?
Этого он не знал.
— Я засыпала, а вы с мамой смотрели телевизор. Наверняка, вы всякое смотрели, но именно это я как раз запомнила. Не сериал, ни этих персонажей, а только музыку. И та музыка — это мой дом, мое детство, моя безопасность. Я знала, что мама и папа рядом, что они смотрят телевизор, и все в порядке, и что так уже будет всегда.
— So no one told you life was gonna be this way,[76] пам, пам, пам, — весело пропел Шацкий себе под нос.
Хеля опустила голову и всхлипнула.
— Извини, — пробормотала она и убежала в туалет.
А прокурору на сердце сделалось тяжко. Он ел и раздумывал над тем, по чему же Хеля так по-настоящему тоскует. Даже если его и вправду определяла ярость (с этим он как раз склонен был согласиться), то вторым столпом прокурора Теодора Шацкого была печаль ухода. Он холил и лелеял ее в себе словно красивое, редкое и требующее постоянной опеки растение. И это было, сколько он себя помнил, с самых ранних лет. Похоже было на то, что он передал дочери ген этой единственной в своем роде, никогда не исчезающей до самого конца печали.