Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
Валерия, смирившись, улеглась поудобнее, и в комнате воцарилась тишина. На следующее утро, когда мы завтракали с ней за кухонным столом, она спросила, буду ли я доволен, если она съедет с квартиры.
— Я не стану тебя удерживать, но мне будет жаль, если ты уйдешь.
XIII
Целый месяц с помощью Жоселины я усиленно знакомился с управлениями и службами СБЭ. Чаще всего я наталкивался на нежелание и холодное отношение работников дирекции, которых Эрмелен наверняка настраивал против меня. В определенной мере эта более или менее очевидная недоброжелательность служила своеобразной лакмусовой бумажкой для выявления ставленников генерального директора. Устройство СБЭ представляло собой сложный механизм, мысли о котором не покидали меня и дома, почти не оставляя времени на раздумья о незнакомце и его рассказе. Кроме того, Лормье часто задерживал меня в своем кабинете, чтобы поговорить о каком-нибудь проекте, о какой-нибудь опасной ситуации или даже чтобы поделиться со мной соображениями, на которые его наводило время. Он не любил меня и был достаточно тонок, чтобы чувствовать, что я его тоже не люблю, но он нередко предпочитал мое общество общению с Одеттой или Жоселиной, вероятно, потому что я мужчина и, возможно, также по причине моего дерзкого характера, что предоставляло его собственной натуре больше возможностей взрываться, чем мягкость и податливость моих коллег. Излюбленной темой его разговоров было малодушие хозяев, их преступная и самоубийственная сентиментальность. Коммунизм, говорил он, не стучится в наши двери, он сидит внутри нас (внутри
Я хорошо ладил со своими коллегами, которые после двухнедельной совместной работы, похоже, безоговорочно приняли меня. Мы образовали команду, безраздельно преданную интересам президента, однако наши чувства к нему серьезно отличались. Одетта — зрелая женщина, которой уже перевалило за тридцать, работала с Лормье больше двенадцати лет и хотя была достаточно проницательной, чтобы разобраться в хозяине, относилась к нему лояльно. Длительное общение с ним, очевидно, притупило ее реакцию, а ее темперамент, веселость, практичность не позволяли ей высказывать какие-либо резкие суждения. Младшую из них троих — Анжелину — в начале прошлого года привела в СБЭ Одетта и сейчас опекала ее. Несомненно, свое отношение к Лормье она копировала с Одетты, но мне показалось, что она пока еще не переборола отвращение, которое должна была внушать внешность президента. Что касается Жоселины, служившей Лормье всей своей волей, всем своим разумом, то совершенно очевидно, что она его раскусила и внутренне не принимала. Все в нем приводило в возмущение ее деликатный характер, ее человечность, и я даже думаю, что она в душе ненавидела его, если только не решила смотреть на него просто как на социальное явление. Во всяком случае мы с ней, не сговариваясь, никогда и ни единым словом не касались моральных качеств шефа. Поэтому личность его не стояла между нами. Помимо споров о работе случалось, что иногда все три женщины сообща ополчались против меня. Причиной таких столкновений был исключительно Носильщик. Бывали дни, когда, раздраженный постоянным упоминанием его имени, произносимого с необъяснимым поклонением («Именно так должен думать и Носильщик…» «Носильщик сказал бы то же самое…» «Это идея Носильщика…» и т. д.), я восставал против таких необоснованных утверждений и пытался припереть девушек к стенке, спрашивая, что они понимают под «духом Носильщика». Они уклончиво отвечали, что для избранных людей, способных слышать его, дух Носильщика — это дух, и добавлять к этому еще что-либо опасно. Я повторял фразы и мысли, которые они ему приписывали, и без труда уличал их в противоречивости. Они снисходительно смеялись, говорили, что я рассуждаю, как мещанин, как лавочник, как торговец, как мелкий французишка, как фарисей, ленивый умом, кухонный политик и прочее. В числе ста тридцати служащих всех рангов, работавших в СБЭ, был один, которого они превозносили до небес, — завхоз Фарамон, имевший над всеми то несравнимое преимущество, что видел Носильщика. Я мог в принципе и не знакомиться с его службой, не имевшей сколько-нибудь значительного веса, но мне хотелось все знать о фирме и к тому же расспросить его о Носильщике. И вот как-то после обеда я спустился по лестнице в хозчасть, занимавшую большое квадратное помещение в подвале с оштукатуренными стенами. Какой-то человек ходил между рядами новых стульев, пишущих машинок, стеллажей с настольными лампами, чернильницами, пепельницами, стопками писчей бумаги, метелками, пылесосами, ведрами и даже умывальниками. Кабинет завхоза находился у двери и представлял собой застекленную просторную каморку без потолка. При моем появлении Фарамон поднял голову не без обеспокоенности, ибо его редко посещали, и прикрыл газетой какие-то листки, на которых он перед этим писал, что навело меня на мысль — он занимается своими личными делами в рабочее время, Фарамон был примерно моего возраста, лет двадцати восьми, с умным лицом, на котором сверкали маленькие, черные, живые и в то же время робкие глаза. Костюм на нем сидел плохо. Поскольку он явно не знал, кто я такой, я представился и попросил ознакомить меня с его работой, что он и сделал весьма доброжелательно. Затем я задал ему вопрос, ради которого, собственно, и пришел.
— Мне говорили, что вы один из редких людей, кто встречался с Носильщиком.
— Это правда, — улыбнулся Фарамон, — но было бы неправильно говорить, что я с ним встречался. Это значило бы, что я беседовал с ним, тогда как на самом деле я видел его с минуту, а может быть, и меньше. Правда также, что я слышал его. Где это было? На улице Мабийон, около половины первого ночи, я шел с приятелем по бульвару Сен-Жермен. Вы знаете улицу Мабийон? Там на одной стороне прорыли широкую траншею метров двадцать длиной, а поперек нее проложили мостки для пешеходов. Выглядит, впрочем, все это сооружение не так уж и плохо. На одном из мостков стояло человек шесть-семь, они громко разговаривали и смеялись. Когда мы поравнялись с ними, один из них подошел к моему приятелю: «Привет, старик! Не узнаешь? Я же Люк Бланшон». Оказывается, они когда-то учились в одном лицее. Они обменялись несколькими словами, и Бланшон сказал, понизив голос: «Я тут с Носильщиком, видишь, тот высокий парень в кожаной куртке, держит девушку за руку?» Я, естественно, посмотрел. Красивый парень, приятный, я бы сказал таинственный. Он произнес: «Из тортов я люблю только яблочный пирог». Потом все они пошли в какой-то дом, и Бланшон с ними. Вот и все.
Он не лгал. Яблочный пирог действительно любимое блюдо моего брата. Я спросил, что он думает о Носильщике.
— О, вы знаете, мне этот Носильщик ни к чему. От моей работы здесь голова не расколется. Время от времени мне звонят сверху: «Алло! Это комната такая-то? У мадам Шамбрье сломался стул, а у мсье Летона перегорела лампочка». Я выхожу из своей каморки, беру новый стул, новую лампочку и говорю Эрнесту: «Отнеси это в такой-то кабинет. Стул — для Шамбрье, лампочка — Летону». Эрнест берет стул и спрашивает у меня: «Ты уверен, что этот стул выдержит? Эта Шамбрье, извини меня… С ее задом…» Вот так мы с ним тащимся. Потом он возвращается со сломанным стулом и перегоревшей лампочкой. Лампочки перегорают у всех по очереди. Время от времени вызываем столяра отремонтировать мебель. А тому здесь так нравится, что он не может с нами расстаться. Да мы и сами вечером не особенно торопимся домой. Тут у нас нечто вроде приюта отшельников, прибежище. Так что, вы понимаете, Носильщик мне ни к чему… Разумеется, это не мешает нам с симпатией относиться к тем, кто носится с этим там, наверху. Напротив.
Мой разговор с Фарамоном все-таки пролил какой-то свет на феномен Носильщика. Больше всего меня удивило то, что Мишель находился с группой людей на каких-то мостках на улице Мабийон. Мне было любопытно узнать, чем он занимается во время своих прогулок, оканчивающихся между двумя и четырьмя часами ночи, и я попытался расспросить его, но он не мог сказать ничего определенного. «Ничего необычного я не делаю», — отвечал он мне. Или: «Как когда, не могу сказать точно». Не думаю, что он не хотел рассказывать. Для него это было так, как если бы я расспрашивал его о том, как он проводит послеобеденные часы. В первую субботу после моего освобождения я провел с ним все время после обеда в нашем кабинете-столовой. Правду говоря, трудно сказать, чем мы занимались. В комнату входили какие-то люди, чаще всего не здороваясь, потом уходили не прощаясь, возможно, чтобы показать, что они фактически не расстаются друг с другом. Разговоры никогда не касались каких-то определенных тем, при этом не говорилось ничего необычного или значительного. К тому же Мишель подолгу молчал, работая над своей пьесой. Часов около четырех явился парень в зеленой рубашке, тот, который оставил на столе три тысячи франков в день, когда я в первый раз пришел домой после тюрьмы. Он уселся на пол у стены, напротив Мишеля, и тотчас же принялся заниматься каким-то африканским диалектом, вытащив из-за пазухи пачку исписанных листков. Мишель прошелся по комнате, подошел к какой-то девушке, прижал ее к себе, не больше, и чуть взъерошил ей волосы. Если не ошибаюсь, это было самое заметное событие за все это время. Единственной тайной для меня было это неприметное и естественное согласие Мишеля с посетителями, которые не проявляли по отношению к нему какого-то нескромного восхищения или других чувств, возвышающих его над ними.
Вернувшись от Фарамона, я поделился с тремя своими коллегами тем, что он поведал мне о Носильщике. Он им раньше уже рассказывал об этой встрече, но, чтобы не разочаровать их, он любезно ничего не сказал о яблочном пироге. Я от такой возможности не отказался. Мне очень хотелось передать им эти слова Носильщика, так как в подлинности их я был вполне уверен. Опасения Фарамона были напрасны. Вопреки тому, что я ожидал, слова эти их очаровали и растрогали, особенно Жоселину, которая даже записала их, чтобы они никак не исказились в ее памяти. И опять-таки мне было любопытно понять их.
— Да объясните же вы мне наконец, какие чувства, какой тайный смысл вы находите в этой фразе: «Из тортов я люблю только яблочный пирог»?
На сей раз они не стали называть меня ни мещанином, ни обывателем, отдав предпочтение выражению серьезных и сдержанных чувств. Я видел или мне казалось, что я вижу по их глазам, как сильно их тронули наполненные человеческим смыслом слова, сказанные среди ночи. Это мог быть только Носильщик. Из тортов он любит яблочный пирог. И так просто об этом сказал. У Жоселины увлажнились глаза. Само собой разумеется, что Лормье ничего не знал об этой преданности Носильщику, да и имя это ему было не известно. Я представил себе презрительные слова, которыми он смел бы всю эту ерунду, но представляя это, я чувствовал временами, что почти готов разделить пылкую преданность Жоселины и ее сослуживиц к Носильщику.
Руководители служб и подразделений, с которыми мне приходилось сталкиваться, не были похожи на Фарамона. Исполненные важности, они плохо мирились с тем, что какой-то новичок под предлогом знакомства с фирмой сует нос в их работу. Чтобы заставить считаться со мной, Лормье неоднократно самолично вмешивался в эти отношения. Несмотря на упорное сопротивление, мне все-таки удавалось проникать куда нужно и, используя опыт Жоселины, знакомиться с главным. Так я убедился, что Лормье не лгал, когда говорил, что Эрмелен привлекает на свою сторону крупных акционеров за счет уступок, очень дорого обходившихся СБЭ. Мне, впрочем, показалось, что Лормье и сам без зазрения совести действует такими же методами, что вынуждало его замалчивать то, что делает его соперник. Просматривая бухгалтерские отчеты, я понял, хотя и не был в этом абсолютно уверен, что президент проворачивает экспортные махинации в свою пользу. Я обнаружил существование шведской компании, очевидно фиктивной и созданной им самим, которая закупала у СБЭ электронные приборы, экспортировавшиеся по государственной лицензии по ценам, на четверть ниже французских, а затем перепродавала их той же Франции, не вывозя их при этом с территории страны. Разница эта шла в кассу шведской компании, т. е. в карман Лормье. Честно говоря, я мысленно представил себе именно такую схему после того, как просмотрел корреспонденцию соответствующей службы, но мне она тогда показалась правдоподобной. Учитывая значительные суммы оборота, прибыль, получаемая Лормье, достигала десятков миллионов франков в год. Не думаю, что он занимался этим из жадности или любви к риску. Пускаясь на мошенничество и присваивая себе то, что принадлежит другим, такой человек, как он, просто считал, что завладевает тем, что ему положено. Возможно даже, он считал, что те средства, которыми он пользуется для достижения своих целей, не хуже и не лучше разрешенных законом. Я подумал, не следует ли мне рассказать о сделанном открытии Одетте и Жоселине, но решил обо всем молчать. Поставив их в известность, мне пришлось бы либо уйти из СБЭ, что ставило меня в очень затруднительное положение, либо вместе с ними покрывать мошенничество президента. Признаюсь, что я без труда успокоил свою совесть. Внутренняя уверенность не смогла бы заменить подлинные доказательства, коль скоро речь идет об обвинении человека — пусть даже и не гласном. Татьяна, с которой я решил посоветоваться, передернула плечами:
— Ты совершенно ненормальный. Во что ты собираешься вмешиваться? Лормье грабит некоторых крупных акционеров, самый мелкий из которых наверняка миллиардер. Пусть эти акулы отбирают у себя самих жирные куски и грызутся между собой. У тех же, у кого за душой ни копейки, может быть только одна мораль: проходить мимо.
Последовав совету Сони, я сам сделал первые шаги к примирению, и наши отношения вновь наладились. Татьяна отказалась от версии с семейством Бижу и принялась разрабатывать новую — крупного банкира Камассара, протестанта, имевшего двух сыновей — Филиппа, восемнадцати лет, и тринадцатилетнего Жан-Жака. Можно ли считать имя младшего «придурковатым»? Немного поспорив, мы пришли к выводу, что это в конечном счете вопрос ощущения. Что касается мадам Камассар, то с ней все примерно сходилось — светская женщина, хотя и исполненная чувства долга и строгих нравов. Старший сын, Филипп, якобы находился на полном пансионе в одном швейцарском коллеже, и, если верить Полетте, примерщице у Орсини, мадам Камассар начинает говорить уклончиво и нервничать, когда ее спрашивают о нем, что подтверждал и парикмахер Жан-Этьен, делавший даме прическу по меньшей мере дважды в неделю. Не приходилось сомневаться, что перед нами тайна. Однако тут возникала неувязка с банкиром, который, как выяснилось, не был педерастом, и сведения, поступавшие по этому поводу из надежнейших источников, совпадали. Татьяна, правда, считала, что с этими протестантами надо держать ухо востро, и, чтобы не выпирать за рамки приличий, они не колеблясь настрогают хоть восемь душ детей. Это суждение мне крыть было нечем, потому что я никогда не имел дела с протестантами, хотя, впрочем, в шестом классе лицея с нами учился мальчик с красивым печальным лицом и светлыми глазами, относившийся ко мне доверчиво и дружелюбно. Как-то, когда мы выходили из лицея, он вдруг спросил у меня: «Какой длины у тебя член?» В его вопросе, как мне тогда показалось, было больше простого беспокойства, чем свидетельства определенных наклонностей. Застигнутый врасплох, я, не думая и не прикидывая, ответил наобум: «Тридцать сантиметров». Он повторил эти слова изменившимся голосом, а взгляд его исполнился тревоги, и в последующие дни он ходил все время в глубокой грусти, причины которой, судя по его виду, были неведомы. В следующую четверть он в лицее не появлялся и больше никогда я о нем не слышал. Тем не менее наше расследование по банкиру мне пришлось прекратить, так как благодаря весьма любопытному стечению обстоятельств Татьяна узнала, что предполагаемый незнакомец Филипп прекрасно успевает по правописанию.
Я приходил к Татьяне дважды в неделю и однажды заснул рядом с ней таким глубоким сном, что проснулся только в шесть утра. Я хотел сразу же встать, но она удержала меня, а когда я заговорил о ее матери, она ответила:
— Да что она, по-твоему, дура? Она все знает. Спи.
И действительно, когда я встал в половине восьмого, Соня ничуть не удивилась, увидев, что я выхожу из спальни ее дочери. Она лежала на животе прямо на полу и читала биографию Сен-Жюста, купленную накануне на набережной.