Ящик Пандоры
Шрифт:
— Понятен, но похож на сказку, пан доктор.
— И замечательно. Отчасти это и есть сказка, сотворить из которой истинную науку предстоит нашим далеким последователям. Итак, мы разобрались с первым, ближним, отделением нашей емкости, или вашего ридикюля, если желаете. Мы назовем его сознанием. Теперь перейдем ко второму. Он как раз из серии потайных отделений, в которых не знаю уж что носят в реальности дамы и девицы, но что касается нашего случая, в нем хранится то, что давно и прочно забыто обладательницей ридикюля. Мы этот отдаленный уголок назовем подсознанием. Хранится в нем много очень важной порой всякой всячины, но о ней говорить мы теперь не станем: разговор был бы слишком длинным, да и малопонятным. Поговорим о вещах забытых. Причем забытых не случайно и не в силу легкомысленности и ветрености дамы, а, напротив, потому, что с памятью о том или другом событии жить ей дальше было бы просто невозможно или — вот как вам сейчас, пани Ванда, — очень и очень сложно. Такая забывчивость на нашем профессиональном языке называется «вытеснением». Именно так и происходит в действительности: первая часть емкости, сознание, чувствуя, что тот или иной эпизод, факт, а порой и предмет
— Но чем же вы можете ему помешать?
— Многим. Прежде всего мы должны выяснить, чем он был раньше. Иными словами, за что и когда был сослан в потаенные лабиринты. Тогда можно предпринять ряд действий, которые загонят его обратно, и человек освободится от тех странностей, что так жестоко мучат его.
— Но как это возможно?
— Вы очень проницательны, пани Ванда. Современная наука знает несколько способов проникновения в подсознание человека, и там, в его туманных лабиринтах, ученому открываются причины многих необъяснимых недугов, наблюдаемых извне.
— Но это ведь не связано с какими-то действиями… я имею в виду рассечение тканей и костей и проникновение в мозг?..
— Упаси Боже, конечно же, нет. Операция эта бескровна настолько же, насколько наша с вами теперешняя беседа, и, в сущности, мало чем от нее отличается. Известно ли вам, пани Ванда, что-либо о гипнозе или введении в транс?
— Да, я слышала об этих действиях, но разве это не удел, простите, доктор, факиров и прочих господ из тех, кто развлекает публику?
— Нет, дорогая пани, эти господа всего лишь жалко, неумело, а подчас и опасно для зрителей копируют приемы, которые применяют современные ученые, и, к счастью, используют их лишь очень поверхностно, иначе, повторюсь, это было бы опасно для людей и подлежало бы немедленному запрету.
— И вы хотите проделать это со мной?
— Да, пани Ванда, ибо убежден — и нашел доводы, убедившие в этом вашего досточтимого супруга, — что причина вашей болезни кроется именно в вашем прошлом, вернее, в одном из его эпизодов, который вами давно и напрочь забыт.
— Но в моем прошлом не было ничего постыдного, уверяю вас, доктор…
— Боже правый, пусть немедленно покарает меня Провидение, если хоть раз я подумал об этом, пани. Эпизод, вызывающий столь странный ваш недуг, вовсе не должен быть постыдным. Он мог вообще касаться не вас, а кого-то, чье имя для вас давно уже ничего не значит. Но отчего-то именно он, этот эпизод, выскользнул теперь из небытия в вашу жизнь, пани Ванда, и делает ее нынче столь несносной. Однако время не ждет. Согласны ли вы довериться мне и разрешаете ли посредством легкого гипноза попытаться выяснить истоки недуга в вашем подсознании?
— Вы сказали, доктор, что барон дал на это согласие?
— Да, пани Ванда. Его светлость сейчас ожидает в своем кабинете, и если вы желаете получить подтверждение из его уст…
— Нет, нет, я верю вам, доктор… Что потребуется от меня теперь? Ведь это произойдет сейчас?
— Именно так, ибо промедление невозможно. Вам же следует оставаться в постели, в той же позе, в какой вы находитесь, ибо, как мне представляется, вам сейчас удобно и комфортно, и просто следовать моим указаниям, которые не будут слишком сложны или обременительны. Постарайтесь внимать только мне, не отвлекаясь ни на что более.
— Я гак и поступаю, доктор, в течение всей нашей беседы.
— Прекрасно, это означает, что все это время мы с вами уже работаем, медленно приближаясь к желаемому исходу.
Доктор, который, так же как Ванда, все это время был почти неподвижен, слегка переместился в глубине своего кресла и произвел какое-то легкое движение.
В тот же момент где-то в глубине прохладной полутемной комнаты раздался негромкий мягкий звук, напоминающий отчасти звучание метронома, которым Ванда иногда пользовалась в детстве, беря уроки музыки. «Откуда здесь метроном? — рассеянно подумала Ванда. — По-моему, я ни разу не видела метронома в нашем доме здесь, в Вене. Давным-давно он стоял на бабушкином рояле в Варшаве».
Но в этот момент в тишине комнаты, не заглушая мерных ударов невидимого прибора, но как бы подчиняясь заданному им ритму, зазвучал голос доктора. Впрочем, это был вовсе не его голос. Мягкий и глубокий, он медленно заполнял собой все пространство комнаты. Фразы, которые доктор произносил теперь новым своим голосом, переливаясь одна в другую, струились сплошным полноводным потоком, словно откуда-то в тихую опочивальню Ванды хлынули теплые незримые, неощутимые и не влекущие за собой опасности воды волшебной реки. Странной была теперь и интонация доктора: начиная фразу в обычном тоне, он постепенно медленно опускался все ниже и ниже, при этом к концу фразы темп речи становился очень медленным, словно каждое слово давалось доктору с трудом, но все равно говорил он четко, раздельно и каждое слово было понятно.
Однако скоро Ванда перестала обращать на это внимание: глубокий, пульсирующий во всем окружающем ее пространстве, а порой, казалось, и в ней самой, глубокий теплый голос доктора подхватил ее и плавно повлек за собой, укачивая в теплых вязких волнах своего сильного, но неспешного течения.
На самом деле его звали Кларисс Оливьетт. Так значилось во всех документах, удостоверяющих его личность и подтверждающих высокое происхождение. Однако в российской обыденности имена эти не прижились. Во-первых, их было трудно выговорить. А во- вторых, нельзя определить, какое из них было все-таки именем собственным, а какое — родовым именем аристократа, а попросту говоря, фамилией. Возможно, оно же означало и титул. Короче, ничтоже сумняшеся, очень породистого и очень дорогого кота решено было звать Кузей, и это, похоже, устроило всех. Счастливыми Кузиными обладателями были брат и сестра Титковы — девочка Света одиннадцати лет и мальчик Сережа, которому только что исполнилось семь. Оба они сегодня уверенно могли заявить, что на протяжении всей своей жизни добивались от родителей реализации законного права на владение каким-нибудь домашним животным (лучше, конечно, грозным ротвейлером или грациозной колли, но на крайний случай согласны были и на кота). Кот в данном случае был компромиссом, потому что котов с детства любила мама Галя. Таким образом, кот Кларисс Оливьетт оказался подарком сразу для трех членов семьи. Подарком живым, ярко-оранжевым, теплым, пушистым, с удивительной, противоречащей всем законам природы мордочкой — совершенно плоской (что само по себе исключало возможность нормально есть, нюхать и смотреть на мир). Но таков был в этом сезоне каприз кошачьих селекционеров — на выставках сплошь побеждали «экзоты», — и папа, дела которого медлен- но, но относительно стабильно пошли в гору, решился. Кларисс стоил немало — примерно во столько же могла обойтись слегка битая, но вполне еще бегающая «шестерка» пяти-шестилетнсй давности. Однако глава семейства Титковых решил, что за свои тридцать пять лет сам он на битых «шестерках», «Москвичах», «Волгах», иномарках, помнящих дороги Первой мировой войны, отъездил и теперь, будучи заместителем руководителя департамента крупного преуспевающего российского банка и разъезжая за рулем новенькой «БМВ», вполне может позволить себе раз в год раскошелиться на подарок сыну, пусть и по цене битой «шестерки».
Так Кузя появился в квартире Титковых, став сразу же развлечением и увлечением всего подъезда. Надо сказать, что Титковы жили еще по старинке, в одноподъездном двенадцатиэтажном доме-башне на Преображенке. Дом был из категории железобетонных архитектурных символов эпохи застоя, которые заселялись людьми примерно одного социального положения, находящимися в состоянии сильной эйфории оттого, что общенародная жилищная проблема в их конкретной судьбе оказалась успешно решена. К сему непременно присовокуплялось приобретение новой мебели, очередь на которую либо честно выстаивали в общем порядке, подгадывая к получению квартиры, либо добывали другими широко известными трудящемуся народу способами. Посему новоселья становились праздниками в квадрате, а то и в кубе, и на четвертое, пятое, шестое… утро, словом — к финалу праздника, новые соседи ощущали себя более чем родственниками. Большинство таковыми и оставались на всю последующую под крышей этого дома жизнь. Ругались тоже, случалось, совершенно так же, как родственники, — по пустякам, истово и до гробовой доски. Титковых подъезд любил: они не загромождали общее пространство ничем, кроме детской коляски, в которой выросли оба их ребенка, здесь же и рожденные; участвовали во всех субботниках; честно отдавали по полтиннику в общеподъездные сборы, на что бы ни собирали; давали взаймы деньги и продукты, когда бывала нужда, и брали — тоже, но отдавали в срок; шумных гостей собирали не часто, а к чужому буйному веселью, несмотря на двоих маленьких детей, относились философски. Потому изменение социального статуса Титковых подъезд заметил не сразу, а заметив наконец, не возненавидел классово чуждую теперь семью, как часто происходило с другими семьями в других похожих подъездах. Посудачив некоторое время и не разглядев в спокойной и добродушной, как прежде, Галке Титковой мерзких манер и визгливых интонаций какой-нибудь доньи Эстебаны, дом успокоился. Правда, денег у Титковых стали просить теперь чаще и все более значительные суммы, которые до известных финансовых потрясений надеялись скопить сами на приобретение необходимых крупных вещей. Титковы пока не отказали никому. Они и сами еще не очень вжились в новый свой социальный статус и всей семьей ощущали себя на некоем перепутье. Мало ли как там все сложится дальше.
Некоторое время назад из скромного ученого-финансиста Титков-старший вдруг превратился в начинающего «очень нового русского» благодаря случайной встрече под Рождество со старым школьным приятелем. Про эту историю следует писать отдельный, святочный, роман, обильно увлажняя сухие цифры растущих доходов семьи Титковых слезами. Здесь же достаточно будет отметить лишь то обстоятельство, что из тихо загнивающего научно-исследовательского института благодаря участию одноклассника Титков-старший переместился в кресло скромного банковского служащего, потом маленького банковского начальника и далее… далее… далее вплоть до заместителя руководителя крупного департамента все того же банка. Работал он, надо сказать, как вол, и обычные косые взгляды, неизбежно провожающие чьих-то протеже, довольно быстро растворились за широкими прямыми плечами Николая Титкова, уверенно следующего по широким банковским коридорам от кабинета к кабинету.