Ясновидец:
Шрифт:
Ты должен рассказать мне, Эркюль… что это за странные люди тебя ищут? Последний раз они были здесь месяц назад. Я попросила Генриха поговорить с ними. Они показали ему бумагу, подписанную весьма влиятельными людьми, и интересовались неким Барфуссом, глухонемым и недоразвитым карликом и уродом. Когда Генрих спросил, чего они хотят, они с угрозой упомянули имя своего могущественного покровителя… Когда они впервые назвали твое имя, я ощутила ликование в душе — значит, ты жив, и ты где-то недалеко…
Почему люди боятся тебя, любимый? Даже служанки тебя боятся. Когда мы вчера вернулись с прогулки, я слышала, как они шепчутся. Они боятся тебя, а мне смешно…
Если бы они только знали, что я беременна… Генрих возблагодарит Бога за это чудо — доктор Герцль сказал ему, что он стерилен…
Мне так много надо рассказать тебе, Эркюль, эти годы, колокола в Данциге, заведение, где я работала, моряки, девицы… и ангел смерти, пролетевший надо мной, когда я попала в тюрьму… И Генрих, мой спаситель — он вызволил меня из тюрьмы и взял в жены.
А теперь он стоит за дверью и слушает… и ничего не слышит, кроме нашего дыхания, его снедает любопытство, и он не может его утолить: кто этот уродец, найденный его женой на улице и подобранный ею из милосердия, почему его разыскивают, этого ее сводного брата из публичного дома в Кенигсберге?
Я никогда не забывала тебя, Эркюль. Как я могла тебя забыть? Это то же самое, что забыть дышать. Только надежда найти тебя давала мне силы жить. В последнее время я видела тебя везде, даже там, где тебя никогда не было. И боялась я только одного: никогда больше тебя не увидеть. Но Господь услышал мои молитвы, чудо свершилось. Ты должен все мне рассказать, все, что ты видел, о твоей долгой дороге сюда. Я хочу разделить с тобой память, даже самую горькую, я должна догнать свое счастье…
Ага, Генрих оставил свой пост и зовет слугу: «Приготовь карету, мне нужно уехать по делам в Потсдам». Когда моего Генриха что-то смущает, он немедленно начинает заниматься делами: мельницами в Далеме, поместьем в Николазее, кирпичным заводом в Ораниенбурге, ткацкой фабрикой с английскими машинами и верфью в Ростоке. Не хватает только наследника, не хватает только сына, чтобы унаследовать титулы. Если родится мальчик, Генрих будет на седьмом небе от счастья.
Не бойся, любимый, здесь с тобой ничего не случится. Мой муж поддерживает нас, хоть я его и обманула. Он никогда не выдаст тебя тем людям. Мысль о наследнике занимает его целиком. «Если будет мальчик, — сказал он как-то, — мы назовем его в честь старого курфюрста. Если дочка — она получит имя дочери короля, Шарлотты.» А если ребенок родится с уродствами, как и его истинный отец, не заподозрит ли он тогда неладное? Нет, он будет слушать экономок и своих теток, они все свалят на сглаз, что этот урод был в доме, когда я была в положении.
Все, он уезжает. Если ты можешь послушать моими ушами, ты услышишь его… слушай, Эркюль: лошадь заржала, застучали колеса, это уезжает мой муж.
Сними маску, мы одни, нас никто не видит. Дай мне поцеловать тебя. Ты ощущаешь эту новую жизнь во мне? Не бойся, Эркюль. Ты в безопасности. Если они тебя найдут, мы уедем, с Генрихом или без него. Мы нашли друг друга. Все остальное неважно, неважно…
Когда полстолетия спустя ветер судьбы занес Шарлотту, дочь Генриетты и Эркюля, в приют для неимущих вдов на Хельгеандсхольмене в Стокгольме, она на ломаном шведском рассказывала подруге о злоключениях своей матери в женской тюрьме в Данциге. Путь, приведший Генриетту в конце концов в придворные круги Пруссии, был настолько тернист, что человек, не наделенный ее силой духа, оборвал бы его на половине. Жизнь, обычно говорила ее дочь, жизнь, с присущей ей несправедливостью, наказывала ее куда хуже, чем того могли бы пожелать даже ее враги.
История выглядела настолько неправдоподобной, что ей даже не верили. Прошло немало лет, прежде чем все эти события стали известны в обществе Фредерики Бремер, [25] и там ее издали под названием «Судьба узницы немецкой тюрьмы». Но год был уже 1915-й, и от эпохи, к которой принадлежала ее мать, не осталось даже цветов, прикрепляемых к кринолину.
К тому моменту, когда Генриетта нашла Эркюля, прошло уже тринадцать лет после их разлуки. Слухи о том, что она со своей матерью начали новую жизнь у родственников в Саксонии, были не более, чем сказкой, придуманной одним из отчаявшихся ухажеров Габриелы Фогель. Впрочем, то, что они и в самом деле нашли родственника, было правдой, но обстоятельства этой встречи оказались далеко не благоприятными.
25
Бремер Фредерика (1801–1865) — шведская писательница, пионер женского движения в Швеции.
Сестра Габриелы Фогель работала с начала 1800-х годов в жалком борделе в Данциге. Туда-то и поехали мать и дочь, когда разгромили заведение мадам Шалль.
Их поместили в комнату с еще двумя девушками — те только что приехали из Померании в обществе некоего фабриканта крепких напитков, чье процветание было основано на взятках чиновникам фискального ведомства. Дом был запущенным и мрачным, ночью по столам бегали крысы, свирепствовали болезни и пьянство. Списанный на берег моряк покупал любовь за кружку пива, бродяга — за тарелку еды. Винокур открыл в пристройке распивочную и зарабатывал кучу денег. И уже невозможно было оттягивать неизбежное — меньше чем через неделю Генриетта начала работать.
Она никогда не могла забыть мужчину, лишившего ее невинности. Изо рта его пахло гнилыми зубами, он был груб и жесток, хотя этого и не требовалось. Она потом плакала, но, как пыталась объяснить ей мать, такова была работа: она должна научиться не замечать ни запаха изо рта, ни немытых тел, ни вшей, пирующих в потных подмышках, не замечать их чесоточные души и косноязычную речь.
Она пыталась забыть их, думая об Эркюле. Собственно говоря, все эти годы она только это и делала: старалась угадать, где он, да и жив ли он, бедный мальчик, совершенно безоружный против ударов судьбы. И, невзирая на все унижения, она не впадала в отчаяние, наоборот, испытания как бы давали пищу ее призрачному миру, и чем ниже падала она, тем ближе к Эркюлю была она в своих мечтах.
Потом ей казалось, что этот первый год в Данциге она находилась в сомнамбулическом состоянии. Все казалось размытым, она не могла вспомнить ни одного лица, только тела, сплошная цепь чужих тел, в конце концов соединившихся в единый образ мужского тела, с которым она засыпала и просыпалась в нескончаемой череде дней и ночей.
Только на пятый год она пробудилась от этого кошмара, но на смену ему пришел другой, еще худший. Как-то зимним вечером фабрикант отвез ее в гостиницу на окраине города. Лакей в ливрее проводил их в курительную комнату, убранную в восточном стиле — турецкие ковры на полу, кальян рядом с креслом, античные морские карты на стенах. Фабрикант скрылся в соседней комнате, слышно было, как он громко торговался с заказавшим ее состоятельным клиентом. После этого он пообещал вернуться за ней назавтра и уехал. Она все еще ни о чем не догадывалась. Она уселась в глубокое кресло и стала рассматривать роскошную обстановку — ей не приходилось видеть ничего подобного со времен расцвета заведения мадам Шалль; она вдыхала пропитавший комнату запах дорогого табака. На стене висел плакат, изображающий гаванскую сигару в разрезе: наполнитель, подлист, покровный лист; на непонятном ей языке объяснялась разница между мадурадо и кларо. [26] Она даже не заметила, когда он появился за спинкой кресла, не видела его, пока не повернулась, чтобы понять, откуда исходит загадочные звуки — она только потом поняла, что это было дыхание. И когда она увидела его, онемела от ужаса — это был магистр придворного суда фон Кизинген.
26
Термины, характеризующие цвет сигары. Мадурадо — темно-коричневый до черного, кларо — от бледно-зеленого до светло-коричневого.
Позднее, когда жандармы бросили ее в женскую тюрьму, она все задавала себе один и тот же вопрос: неужели он не упускал ее из вида с тех самых пор, когда она покинула Кенигсберг? Но нет, скорее всего, это была особая удача, сопутствующая только негодяям: он нашел ее случайно.
Больше всего она хотела бы умереть после всего, что он вытворял с нею той ночью; и желание это было очень близко к осуществлению; ей и в самом деле грозила смертельная опасность, спасло ее, по-видимому, только невнятное мановение крыл ее ангела-хранителя. Она никогда, за исключением одного только раза, когда слушателем ее был не кто иной, как Эркюль Барфусс, никогда и никому не рассказывала она о том, что тогда произошло, и было бы в высшей степени неуместным приводить описание этой ночи в нашей хронике, не столько из-за вполне понятного возмущения читателей, которое оно наверняка бы вызвало, сколько из-за того, что для всей этой истории, со всеми ее мерзкими подробностями, вряд ли вообще возможно найти слова.