Ясон
Шрифт:
– Андрей Соломонович, еще раз подскажите, как надо, – Луговой был сконфужен.
– Говори все это просто, свободно, руками не руби воздуха и в самой страсти соблюдай меру и умеренность, да и не переслащивай! Так делай, чтобы слова соответствовали действию, а действие словам. Будь верным зеркалом природы. Поймите, это же театр! Только в случае провала, вас не просто освищут, а по-настоящему побьют, и может быть даже ногами! – Луговой опустил голову, а Блендер уже возвышался над ним, всем своим видом показывая, кто здесь настоящий начальник. – Вы действительно прочли «Мещанина во дворянстве», как я вам вчера велел?
– Прочел, – вздохнул Луговой.
– Поймите, в сущности, мы с вами играем последний акт этой пьесы, где господин
– Помню…
– Турок сейчас – это вы, а не я. Я только ваш переводчик с турецкого. Ваша задача – важно молчать и надувать щеки. Иногда важно произносить непонятные слова. Господин Журден – коллективный господин Журден – это наша публика, которую мы соберем в нашем турне. Они готовы быть обмануты и в глубине души даже мечтают об этом. И это нам на руку, этим надо пользоваться! Но горе вам, если вы обманете их в их ожиданиях! Они сделают с вами такое, что сказать противно. Вы это понимаете?
– Понимаю, – тяжело вздохнул Луговой.
– Я – ваш переводчик – посредник между вами и публикой. А вы должны быть для них недосягаемы, как вершина Монблана. Понятно?
– Монблан вообще-то досягаем… – попробовал было поспорить Луговой.
– А вы должны быть недосягаемы! – попытка переворота была решительно пресечена Блендером в зародыше.
– Понятно…
– Что вам понятно?! – Блендер с тоской поглядел на Лугового, – Вот прежний Мишенька меня понимал с полуслова… Как приятно было работать с таким партнером!
– Я постараюсь, Андрей Соломонович, давайте поработаем еще!
– Будь верным зеркалом природы, представь добродетель в ее истинных чертах… Идите и будьте готовы! А лучше попросите ваше начальство вас заменить. Вот Александр Александрович – тот ваш важный генерал, который со мной беседовал… Вот у него есть фактура для роли Турка… С ним в качестве партнера я согласен на гастроли. Все, как договаривались: Киев, Харьков, Екатеринославль, Одесса, Бобруйск, Смоленск…
Парсеваль
«Пусть никто не воздаст мне чести такой! Не приму я!
Даже любого сдержу, кто сможет на это решиться.»
Москва. Декабрь 1924 года
Писатель, сидя за столом в ожидании обеда, оживленно размахивал вилкой:
– Люба, представляешь, у новых культурных вождей возникла очередная идея: как бы нам приспособить лучшие образцы мировой культуры на службу пролетариату и заставить звучать их в правильном ключе. Дон Кихот теперь будет борец за права трудового испанского пролетариата, он защищает угнетенный класс и освобождает узников королевских тюрем. Мне поручили проработать замысел.
Писатель мечтательно уставился куда-то в потолок. Жена заботливо поставила перед писателем тарелку с рыбными котлетами и поцеловала в макушку:
– Я слышала, что в Большом давно мечтали поставить вагнеровского Парсеваля, но во время войны с германцами это оказалось несвоевременно, и кто-то предложил сделать Парсеваля французом. Взять в союзники. Так что нет ничего удивительного и в новой возможной интерпретации: Пусть Парсеваль теперь тоже будет борцом с эксплуататорами и принесет трудящимся какой-нибудь очередной Грааль. А трудящиеся пусть хотя бы услышат Вагнера, и это уже пойдет им на пользу.
– Грааль станет чашей, куда собиралась кровь борцов со старым режимом? Или из этой священной чаши пил сам Карл Маркс? – улыбнулся писатель. Жена его строго одернула:
– Миша, ты забыл, как тебя уже вызывали. Туда. Так что оставь, пожалуйста, Карла Маркса в покое.
– Разумеется, я оставлю в покое Карла Маркса, – тяжело вздохнул писатель и тут же встрепенулся, – А из того, что они обсуждали на литкомиссии, я бы, пожалуй, выбрал Чичикова и написал бы современные вариации.
– Вот и славно, – улыбнулась жена, – Высмеивай эксплуататоров, жуликов и бюрократов. У тебя на это талант. И все в интересах трудящегося класса. И тогда тебя непременно оценят!
***
Океан. Февраль 1929 года
Капитан теперь сидел на румпеле и, поймав парусом легкий ветерок, старался его не упустить, играя шкотом. Пользуясь тихой погодой, решили готовить суп на горячее. Василий Мефодьевич в роли кока острым ножом чистил луковицу, сдувая шелуху прямо в океан, и продолжил прерванный рассказ:
– Чистим луковицу – вот метафора всей нашей жизни! Счищаем шелуху – избавляемся от свойственных нам пристрастий и иллюзий! Слой за слоем, слой за слоем… К концу жизни добираемся наконец до основы. А по большому счету – и там пустота. И все, что нам остается, – это слезы, которые мы пролили над этой луковицей.
Он стал мелко-мелко крошить луковицу на дощечке, время от времени смахнул слезу тыльной стороной кисти.
– С детства мечтал быть военным, а после юнкерского училища – разочаровался. В полицию перешел, чтобы свои способности обратить людям к пользе. Оказалось, иллюзия. Семейная жизнь грезилась, так Бог детей не дал, а потом и жена умерла… С молодости был государственником. Потом увидел вблизи высших сановников и Государя – и пелена с глаз упала. Вот как эта луковая шелуха. – Он сдул шелуху с ладони в океан и помолчал, задумавшись. – Сперва вне России себя не мыслил, потом оказалось, что Россия не единственная страна. Потом одно время казалось мне, в других странах живут лучше, а главное, правильнее, чем в России. Потом и эта иллюзия развеялась. Но это уже потом. А тогда я твердо решил: чтобы не попасть под жернова грядущей смуты, надо вовремя перебраться заграницу. Думал, заживу себе спокойной жизнью. Ренты и пенсии мне хватит. Можно в потолок плевать. Не тут-то было!
Покончив с луком кок стал чистить другие овощи, крошить и смахивать их ножом в кастрюлю.
– Начались у меня неприятности со здоровьем. Не фиктивные, по которым я в отставку уходил, а настоящие. Люмбаго, прострелы в пояснице, раны старые проснулись и ноют… А главное – тоска, ибо бессмысленно все. Скучно мне стало. Это еще деньги у меня тогда были. Ну а потом и денег почти не стало. Как грянула в России революция – выплаты пенсии прекратились. Капитал мой таял сам по себе. Год – два, ну три – и пойдешь по миру. И решил я из Парижа уехать туда, где подешевле. Выбрал Нормандию. Там у меня сразу все хвори как рукой сняло. Купил домик и крошечную усадебку в деревне на берегу моря. По военному времени мне ее продали за сущие гроши. Домик- развалюха. Я своими руками его починил, печь наладил, крышу, стекла вставил, стены отконопатил. Вони деревенской там совсем не чувствуешь: все ветром с моря уносит. Опростился я, совсем как Лев Толстой. Рук рабочих не хватало тогда: мужики на фронте. Меня охотно брали на работу. К русским в то время еще очень хорошо относились. В кузнеце молотобойцем подрабатывал. Рыбаки брали с собой в море помощником. Частью улова расплачивались. А еще у одного хозяина механиком работал, дизельный мотор научился перебирать и ремонтировать. Устриц таскал с моря в тяжеленных корзинах. Зато устриц этих там и наелся вдоволь. А Петербурге такие были по пятидесяти рублей дюжина. Огород себе насадил. Земля благодатная. Картошку выращивал. Капусту сам квасил. Ходил по соседям и перенимал полезное, что замечал. Одна беда – холода, а дрова и уголь дороги. А больше всего я тогда море полюбил. Часами мог бы сидеть на берегу и просто глядеть – не надоедало. Совсем как сейчас… И прожил я там так семь лет, как ваш немецкий Парсеваль у Волшебной горы. Семь лет длилось мое трудовое счастье. И открылось там мне, что я и без капиталов, и без пенсий проживу, и тем счастлив буду. Видать, не случайно святые люди сказывают, человеку нужно семь лет одиночества для просветления…