Юг
Шрифт:
Возвращаясь к машине, Савва на ходу, полушутя пытается обнять Зою свободной рукой.
— Славная растет кому-то невесточка!
Изогнувшись, девушка волной выскальзывает у него из-под руки, слегка бьет механика по горячей, плотной спине.
— Давай без этого, Савва…
И стоит, будто ждет чего-то.
«Буревестник» тем временем трогается, набирает скорость, удаляется в открытую степь. Легкая пыль поднимается за ним. Еще вчера не пылило, а сегодня уже завихривается вслед… Что будет завтра? Быстро сушит ветер землю, надо бы, ой, надо
Зоя стоит задумчивая, провожает машину глазами. Уже далеко вьется вслед «буревестнику» серый вихрик по степи… Вот он поворачивает, исчезает за зеленым валом лесополосы.
Но не исчезает Савва из зоиных мечтаний. Все время рисуется в девичьем воображении его образ… Вот легко шагает Савва с неуклюжим Паливодой по пахоте, и ласточка заигрывают с ним… А вот ночь, и он уже в другой бригаде, может даже в оксаниной, лежа навзничь под трактором, умело, красиво работает, освещенный багровыми факелами…
Когда он вернется? Вернулся бы к вечеру, может, вышел бы опять во двор со своим голосистым баяном… Но разве не от нее, не от Зои, зависит возвращение Саввы? Может, она сама, перехватив Савву в степи, пошлет его прямо от Паливоды в какую-нибудь другую бригаду, прикажет мчаться туда как можно скорее, не заезжая в МТС…
И прикажет, и пошлет, несмотря ни на что.
Странно он к ней относится… «Кому-то растет невесточка!»
Не для кого-то, а для тебя хотела бы расти, Савва!
…Все сильнее припекает солнце. Пышет зноем двор, млеет слепящая, залитая хрустальным маревом степь.
Шли дни, а дождей не было. Проходили где-то стороной, минуя Солончанскую МТС.
Карп Васильевич возвращался домой с каждым разом все более мрачный. Бывало, раньше придет — картуз у него на затылке, лицо сияет, а сейчас — козырек надвинут на самые глаза, и пыль на нем — хоть буквы пальцем выводи…
Однажды Зоя слыхала, как отец в кабинете пробирал приезжего доцента из института механизации.
— Что вы все ездите по мелочам, — гремел он на гостя. — Вы мне тучи приручите! Пора!..
Доцент что-то твердил в ответ, видимо возражал.
— Неправда, созрело! — не успокаивался отец. — Можно и нужно взять в свои руки движение воздушных течений… Доколе нам терпеть эту анархию в природе?
По вечерам уже не слышно было саввиных песен. Если он не выезжал, то по нескольку раз на день появлялся в конторе, злой, ощетинившийся — не подступись. Становился в дверях, опираясь плечом о косяк, и посматривал оттуда на барометр, висевший на стене между окнами.
— Снимите его, не то о ваши головы разобью! — угрожал Савва конторщицам.
Прибор действительно вел себя позорно. В то время как на земле все выгорало, барометр в конторе уже третий день показывал дождь.
Каждый по-своему глубоко переживал то, что причиняло боль всем.
По утрам, открывая в своей радиорубке окно, выходившее в степь, Зоя не видела там ничего утешительного. Чем дальше, тем больше степь теряла свои яркие краски, свою весеннюю свежесть.
Днем не только солнце — все небо, казалось, дышало зноем. Линяя, утрачивая свою голубизну, небо горело над головой — цинковое, белесое, беспощадное. А вдоль всего горизонта высились неподвижные, грязноватые стены пыли, предвестники далеких черных бурь.
Трактористы со своих палуб разговаривали с Зоей невесело, приглушенно. И сама она сидела среди своей аппаратуры, среди запыленных цветов и недочитанных книг, настороженная, все время как будто к чему-то прислушивалась. Иногда ей казалось, что где-то гремит, и она бросалась к окну. Но горизонт попрежнему был голый, ненавистный.
Перекликаясь с трактористами, Зоя теперь прежде всего спрашивала:
— Как хлеба?
И никого не удивляло, что, сидя в своей келье, маленькая эмтеэсовская радистка, как и все, беспокоится о колхозных хлебах, хотя трудодни ей не записываются, хотя сама она и не пахала, и не сеяла. И трактористы серьезно отвечали Зое, зная заранее, что это не для сводок, а для нее лично.
Нерадостными были их ответы.
— Земля местами трескается, — передавали с одного конца.
— У тракторов ребра болят, машины аж стонут, — передавали с другого.
Далекие бригады то и дело сами справлялись у Зои, не хмурится ли небо, не собирается ли дождь там, над МТС? Чем она могла их порадовать? Если бы могла, сама погнала бы тучу, чтоб зашумела над ними дождем!
Бригада Оксаны работала в одном из самых отдаленных, глубинных колхозов. Каждый вечер и каждое утро оттуда требовали метеосводок.
Требовали резко, настойчиво, раздраженно.
Вечером, вернувшись с бюро райкома, отец ужинал. Зоя стояла у открытого окна. Звезды на горизонте мигали, дрожали, как живые. Вровень с окном тускло белели покрытые пылью расцветшие акации. Воздух был насыщен их густым сладким ароматом.
Акации сажала еще зоина мать… И почему это папа не женился вторично? Уже и виски поседели, а в последние дня и плечи у него как-то по-стариковски опустились…
Квартира большая, гулкая, а голосов в ней мало… Этажерка с книгами. Пианино. На стенах венки из сухих колосьев. В углу алеют шелка переходящих эмтеэсовеких знамен: от министерства, от центрального совета профсоюзов, и то, которое МТС получила в эвакуации от облисполкома. Конечно, знаменам надлежало быть в клубе, но клуб еще не закончен, и директор хранит их дома. Знамена — дома, а личная корреспонденция, наоборот, хранится в конторе, аккуратно подшитая в папки наравне с официальными документами. Пожелтевшие письма фронтовиков, письма многочисленных воспитанников Солончанской МТС. «Дорогой Карп Васильевич!», «наша МТС», «наш коллектив», «наша борьба»… Где тут разграничить свое от общего, как отделить свое от своего же! Да и надо ли отделять?