Юг
Шрифт:
— В поле, в поле, Василина!.. Нам как раз вязальщиц нехватает!
Дочка только переглянулась с матерью, усмехнулась и не возразила: она знала своего отца.
Всякие совещания Трофим Сидорович недолюбливал. Как правило, ездил в район, только когда определенно мог чем-нибудь похвастать и если предчувствовал, что и другие будут его хвалить. В остальных случаях всегда старался спровадить парторга.
— Поезжай один, Федорыч… Ты как-то вроде здоровее переносишь критику.
Зато в особо торжественных случаях они являлись в район вместе, оба щегольски приодетые и чисто выбритые,
С началом косовицы Трофим Сидорович днюет и ночует в поле. Спит на колхозном току, зарывшись в свежую душистую солому.
Вылезает оттуда ни свет ни заря: в солдатских ботинках, в узких брюках с бахромой, в своей излюбленной синей спецовке — точно такой же, какие носят соседи, рабочие Первого южного… Солома торчит у Трофима Сидоровича из-за ушей; густые, еще черные брови срослись на переносице, лицо строгое, загорелое, выкованное из красной меди. Живая медь эта изрезана жесткими изогнутыми стрелками глубоких морщин. Шея — темная, худая, жилистая. Взгляд его никогда не отдыхает, глаза все куда-то озабоченно нацелены.
В горячую пору уборочной работа на токах не утихает круглые сутки. Когда кончается длинный день и зной сменяется мягким атласным теплом синего южного вечера, на токах загораются электрические фонари.
Всю ночь в степи стоят сполохи-зарева. То освещают себя открытые степные цехи малых и больших хлеборобских фабрик — колхозные и совхозные электротока, скромно именуемые в сводках светоточками.
По-пчелиному ровно гудят моторы и моторчики, людей за копотью и пылью почти не видно, да и мало их теперь на токах: много рук заменило электричество. Оно приводит в движение молотилку, крутит веялки, гонит вентиляторами солому и полову куда-то в темень, прямо на скирду. Стоит, возвышаясь над всеми, девушка-барабанщица в защитных очках, в нарукавниках до локтей, ловко подхватывает сноп, чирк ножом! — и уже нет свясла. Хватай второй, хватай третий, потому что машина не ждет, замешкаешься хоть на секунду — и она уже голодно заревет, пожалуется и молодому машинисту, и Трофиму Сидоровичу, и всем, кто есть на току.
Беспрерывным сухим потоком течет пшеница, растет посреди тока милый сердцу хлебороба прекрасный, червонного золота холм…
В первую ночь молотьбы Трофим Сидорович не сомкнул глаз. По всем его расчетам первую квитанцию в этом году должна взять «Пятилетка». Ночью он гонял на пристань мотоциклиста с пшеницей на пробу. Вернувшись, гонец доложил, что никто еще не привозил, первых ждут, мол, утром…
На рассвете грузили зерно в машину. Настроение Трофима Сидоровича передалось работавшим на току, и парни метались, гнали, спешили. Даже долговязый шофер Яшко, вопреки своим правилам, на этот раз охотно помогал грузчикам. Девушки-комсомолки прикрепили к борту машины плакат: «Первый хлеб — государству!»
И он сам, товарищ председатель, не стоял в стороне, таскал ящики с зерном так, что шея у него наливалась кровью.
— Если уж мы решили первыми закончить хлебосдачу, то первыми и начнем! Пусть знают, что мы не второй сорт, что и мы для своей державы с дорогой душой!
Когда машина была загружена, Трофим Сидорович объявил, что он тоже едет на пристань.
Грузчики
— Что там, Федорыч? — спросил Глухенький.
— За силосование многих били… И нам маленько перепало.
— А еще что? Разве всю ночь… только били?
— Какая там сейчас ночь? — махнул рукой парторг. — Ну, и вы не задерживайтесь…
— С хлебом никого не встречал?
— Нет. Но по всем данным — очень скоро хлынут… — Давай, Яшко, жми! — крикнул Глухенький шоферу и крепко уперся ногами в передок. Машина помчалась.
— Наподдай, наподдай, — стал подгонять Глухенький водителя, когда они выехали на грейдер.
Яшко, который и сам был из породы тех, кто не оглядывается на скаты, кивком головы показал председателю на спидометр:
— Больше не могу.
— А ты попробуй как-нибудь через «не могу»! — настаивал Глухенький. — Не часто случается такой шанс!
На дороге свежих следов как будто не было. Трофим Сидорович заметно веселел. Ему первому выпало проторить дорогу на пристань. Никто не нагонит, никто не обгонит…
Пройдет день-другой, тогда зашумят, загудят широкие битые шляхи! Какой-нибудь незадачливый суслик, надумавший перебежать дорогу, вынужден будет часами сидеть в придорожном бурьяне, глотая пыль в ожидании, пока пройдут мимо него мощные, горячие, груженные хлебом машины…
Погожее, ясное выдалось утро. Солнце только взошло и вскоре уже начало припекать. Машина мчалась по местам, хорошо знакомым Трофиму Сидоровичу еще с детских лет. Когда-то это были княжеские земли, не одно поколение Глухеньких наживало себе здесь горбы… И сам он, Трофимко Глухенький, родился где-то тут, на чужом поле, под копной. Никчемный был из князя хозяин. Земли у него обрабатывались кое-как, севообороты велись курам на смех, урожаи снимались жалкие. Если бы, хоть ради шутки, привести теперь князя сюда на поводке, пусть бы поглядел, как хозяйничают потомки его крепостных! Подумал бы, верно, что снится…
На востоке, у самого горизонта, темнеют пояса молодых полезащитных полос. В золотом разливе хлебов проплывают вдалеке комбайны, стрекочут крылатые жнейки, табунятся первые полукопны. Уходят напрямик — через лога и возвышенности — мачты высоковольтных линий, словно длинноногие девчата с коромыслами на плечах. В долинах тянутся знакомые села, а еще дальше раскинул на равнине свои цеха Первый южный… В другой стороне, на западе, в раздольных низовьях, среди причудливой вязи сияющих под солнцем днепровских притоков, в легком мареве, до самого края земли, зеленеют плавни.
Вдоль плавней тянутся пышные огороды, поливные хозяйства разных колхозов.
— Вот что значит земля! — заговорил Трофим Сидорович, явно настроившись на добродушный философский лад. — Вон тебе арахис растет… Рядом перец горький — не укусишь… И тут же, рядом с перцем, арбуз медом наливается, помидор формируется, подсолнух цветет… Никакая машина, Яков, не выработает того, что выродит земля и листок растения…
Яшко, расставив локти, сидел над баранкой прямой, оцепеневший, будто натощак проглотил аршин.