Юлиан Семенов
Шрифт:
Почти во всех конфликтных ситуациях, как ни странно, у папы был мощный союзник — теща Наталья Петровна Кончаловская (все внуки звали ее Таточка). В первый же вечер знакомства, в далеком 54-м году, разглядела она в отце большой талант и поняла, что с обыкновенными мерками к этому необыкновенному
Когда я вспоминаю Таточку, то всегда сначала вижу ее руки — небольшие, удивительно красивые, «умные руки», как она сама говорила. А потом возникают милое, в морщинках лицо, с раннего утра изящно уложенные голубоватой седой волной волосы и чуть прищуренные, умные, все видящие и все понимающие глаза.
Это была удивительная, неповторимая женщина. Я говорю это не потому, что она была моей бабушкой, а потому, что это правда. Есть женщины творческие, есть примерные матери, есть мудрые жены, есть хорошие хозяйки, но чтобы все это совмещалось в одной женщине — такого я не видела ни до Таточки, ни после нее.
Таточка вставала часов в шесть-семь утра. День начинался с молитвы. В углу ее спальни на Николиной Горе всю ночь теплилась лампадка. Когда папа бывал в командировках, я проводила субботу и воскресенье у Таточки. Спала в ее комнате на раскладушке, возле русской печки, расписанной молодой художницей смешными жанровыми сценками. По утрам просыпалась от еле слышного Татиного шепота: она стояла на коленях перед киотом и тихо молилась. Я переворачивалась на другой бок и, свернувшись калачиком, снова засыпала. Поставив в духовку хлеб, который она с вечера замесила, и позавтракав — завтрак состоял из половинки грейпфрута, чашки кофе и двух кусочков подсушенного хлеба с тончайшими, просвечивающими на солнце ломтиками сыра, Таточка садилась писать очередную увлекательную книжку для детей. К девяти часам, решив, что хватит мне валяться, она срывала покрывала с клеток с радостно попискивающими канарейками, раздвигала плотные полосатые шторы, ставила пластинку с Рахманиновым, и весь небольшой, уютный ее дом наполнялся пением птиц и музыкой.
До полудня Таточка продолжала писать за столиком карельской березы с двумя лирами черного металла по бокам. Потом ставила на плиту гречку, готовила на французский манер салат — это было священнодействием, которому она учила, по мере взросления, всех внучек. Салат срывался с грядки, мылся, сушился в заморской сушилке, вращавшейся со страшным грохотом и рычанием, потом резался вместе с помидорами, поливался оливковым маслом и посыпался сверху сухариками, натертыми чесноком. После обеда Таточка с увлечением шила очередное платье Аннушке или мне. Потом выхаживала обязательные два километра по дорожкам сада. Затем вязала носки Егору или шарф Степану, или джемпер маленькому Темочке. Вечером, если был сезон, мастерски варила варенье, читала. А на ночь рассказывала мне про гимназию или путешествия в Италию, про деда — Василия Ивановича Сурикова — много было сокровищ в ее кладовой памяти…
К папе Таточка относилась нежно, по-матерински, и называла его «Юленька». Папа ее ценил, прислушивался к советам, звал «Татуля».
Они хорошо дополняли друг друга в путешествиях. Тата была знатоком французской культуры и открыла папе в Париже Майоля, Мистраля и Джульетту Греко. Отец водил ее по местам Хемингуэя: кафе, где тот писал, квартирка возле площади Контрэскарп, где он жил. Вместе они написали в 1958 году книжку о своем путешествии в Китай, назвав ее «Джунго Нинь хао» — «Здравствуй, Китай». Папа отвечал за прозу. Таточка за стихи. Книжка получилась прелестная, добрая, с трогательными отцовскими фотографиями. У них тогда возникло единственное творческое разногласие. Таточка написала стихи: «Я художник, хоть и мал, но цветок я срисовал. Мао я подарю цветок, чтоб посмеяться Мао мог». Папа попросил: «Татуля, может, не надо про Мао? Ведь он фруктик не лучше Сталина». Таточка ответила: «Неудобно, — обидятся китайские друзья», — и фразу о Мао оставила. Прав оказался папа: Мао начал культурную революцию…
Таточка следила за жизнью нашей семьи как строгий, но справедливый арбитр, подмечая ошибки всех «игроков». Ее, как и зятя, огорчали отказ дочери от творчества и неразумные траты. Мама всегда стремилась создать в доме уют и иногда «увлекалась», тратя внушительные суммы на смену совсем недавно купленной мебели. Таточка попеременно то вразумляла дочь, то наставляла зятя.
Из письма Н. П. Кончаловской, начало 1970-х годов.
Дорогой Юленька,
Вот сейчас семь часов утра, села я за машинку, чтобы работать, и вдруг мне захотелось поговорить с тобой на чистоту. То, что я тебе скажу, будет очень важно для меня, а может быть, и для тебя, поскольку мы всегда с тобой дружили и по возможности старались друг друга понять. Самое важное, чтобы ты понял, что я мать Катеньке. Я ее вымолила, часами стоя перед иконой «Взыскания погибших», после шести выкидышей и одного мертвого ребенка. Я люблю ее больше всего на свете, а после нее — Дашеньку! Когда вы поженились, вспомни, какой она была кристальной чистоты, преданности и беспримерного самопожертвования девушка. Может быть, не досталось ей таланта, и кроме того, отец ее, Алексей Богданов, из которого я мечтала сделать пианиста, благодаря своей фантастически повышенной романтике, не был в себе уверенным, не был оделен божьим даром в искусстве, и я ушла, разочаровавшись до ужаса, поняв, что потратила на превращение
Теперь о твоем рассказе «Прощание с любимой». Ты явно будешь иметь с ним массу поклонников, но это — не ты. Это не ты, вдохновенный исследователь самых различных времен и событий, не политик-романист, не влюбленный в жизнь и природу охотник. Послушай меня, старуху. Я ведь тебя люблю! И часто с тобой советуюсь и слушаюсь тебя, потому что каждый настоящий художник посоветовать другому может так, как себе — не в силах — это закон.
Папа слушался — он ведь так любил конструктивную критику — и старался исправить погрешности, но если в литературе ему это удавалось, то жизнь с мамой рассыпалась как карточный домик. Чувствуя обреченность их отношений, он еще больше занимался нами. Видя в нас все существующие и несуществующие таланты, прочил Дарье большое будущее в живописи, «разглядев» в ней одаренного живописца года в четыре. Меня, хотя в детстве я мечтала стать биологом, представлял известной журналисткой. «Девочки, только творчество, как самая прекрасная форма реализации таланта во времени и пространстве, дарует истинное счастье!» — убеждал он нас и цитировал свое четверостишие: «Умение видеть — проходит, умение слышать — проходит. Все смертно, все тленно, / Как глупо… Пассивность таланта — преступна».
За помощью обращался к Таточке.
Из письма Н. П. Кончаловской.
Очень прошу тебя всячески поддерживать в Ольге тягу к сочинительству. Поверь, я ее чувствую точно, и себя в ней вижу, и вижу часть Катюши: там борение идет, просто-таки по Пастернаку: «С кем протекли его боренья? С самим собой, с самим собой!» Помоги ей поверить в неизбежность творчества, не бойся ее хвалить, поверь мне, пожалуйста.
Добрая, мудрая Таточка… Хорошо помню, она мне тогда подарила восхитительный, с пластиковой обложкой в мелкий цветочек, дневник и на заглавном листе написала: «Моей любимой Ольгушке, чтобы она записывала в этот журнальчик истории про своих четвероногих друзей, которые порой бывают значительно лучше двуногих — спесивых и гордых».
Родители не развелись, просто приняли решение как можно реже встречаться, чтобы избежать ненужных конфликтов. Тогда отец и начал подыскивать в Москве творческую мастерскую — архив, где можно остановиться, попить чаю между встречами в издательствах и на киностудиях, положить рукописи. Нашел полуподвальное помещение. Через два месяца прорвало канализацию. Книги и рукописи с правкой плавали в грязной воде. Перебрался на чердак. Там регулярно текла крыша. В конечном итоге обосновался в маленькой кооперативной двухкомнатной квартирке во 2-м Беговом проезде. Красные обои «под кирпич», на стенах фотографии, маски, копья, пистолеты. Большущий письменный стол карельской березы, узенькая кровать под пледом. Отец умел обживаться и делал это невероятно быстро. Даже номеру в отеле за один вечер придавал экзотическо-творческий вид: бережно раскладывал рукописи на столе, доставал печатную машинку и стопку чистой бумаги, раскидывал по полу прочитанные газеты и журналы, складывал непрочитанные возле кровати и ставил на видном месте для друзей пару бутылок смирновки или виски…
Наши отношения с папой не изменились. Он с соломоновской мудростью смог уберечь нас от груза «взрослых» проблем. Мы ездили с ним на дачу, путешествовали, заходили на Беговой проезд. Как же он радовался нам, с какой гордостью представлял знакомым писателям и журналистам!
Жил отец кое-как. Если мы прибирали — хорошо. Если нет — по квартире скапливались пустые чашки из-под кофе и набитые окурками пепельницы, в раковине — грязная посуда. Он мог бы найти домработницу, но то ли боялся, что она перепутает его рукописи, то ли просто не думал о минимальном комфорте. На маленькой своей кухоньке дарил нам, довольно улыбаясь, первые украшения на дни рождения: сапфировые колечко и серьги — мне, бриллиантовое кольцо — Дарье. Он любил покупать нам драгоценности, и очень быстро их накопилась целая шкатулка. Он баловал нас, как мало кто из родителей балует детей. В этом не было соревнования с мамой (которая могла ухнуть все сертификаты, полученные от папы, на покупку мне, одиннадцатилетней, сразу двух пар дорогущих сапог из «Березки»), просто никого дороже нас у отца на свете не было.