Юлиан Семенов
Шрифт:
Я вспомнила далекую Москву, институт Бурденко, где папа лежал, и маленького Коленьку — десятилетнего паренька, мечтавшего, когда вырастет, стать историком. У него была неоперабельная опухоль мозга. Он лежал много месяцев, и к нему приходила мама. Она была блондинка, но все равно я замечала, как с каждым днем она седела. Она читала сыну сказки, тихонько попискивало что-то в аппарате искусственного дыхания, а за окном, во дворе, сердито чирикали воробьи и пыльно шумели деревья. Когда «уходил» кто-то тяжелый из реанимации, там кричали безутешные вдовы и матери, и крики их еще долго потом отзывались жалобным эхом в лабиринтах больничных корпусов… Я вспомнила и сказала: «Все обойдется, вот увидите. Сейчас это лечат облучением». И мы заговорили о новых методах лечения, лекарствах, о частых случаях выздоровления, и глаза Саали и ее мужа стали такими же по-оленьи доверчивыми, как у их детей, и только старенькая мама по-прежнему что-то беззвучно шептала, поправляя
Утром, как всегда, я пришла в клинику к отцу: пустая кровать паренька белела чистыми простынками. Что-то в груди, похожее на теннисный мячик, оборвалось, отрикошетило от пола и быстро заколотилось о солнечное сплетение. Подошла медсестра в белоснежном халатике. «Этого пациента нет, — тихо сказала она и добавила, поясняя: — Его забрали на Рождество домой»… В клинику он больше не вернулся, на его место положили старенького, кротко улыбавшегося пастора…
…В турецком доме, как всегда, людно. Пахнет кофе и морем. Здесь обсуждают дела, узнают новости, делятся бедами.
— Салям алейкум, — говорит входящий.
— Алейкум асалям, — негромко отвечают ему.
А снег все идет и идет. Он уже укутал горы и засыплет скоро весь городок.
В перерывах между папиными занятиями я читала ему книги, иногда написанные накануне стихи. Спрашивала с замиранием сердца, как всегда, когда ждала отцовской оценки: «Что-нибудь переделать?» — «Ничего не переделывай, хорошо», — хрипло шептал папа: связки порвали, когда переводили в Москве на искусственное дыхание, и голос не восстанавливался.
Папа, папа… Как же он умел слушать, как умел направлять (никогда не исправлять), как умел и любил хвалить, как баловал похвалами, когда Дарья показывала ему свои картины, а я читала детские, наивные стихи.
«Раскрепоститесь, Кузьмы, — повторял он, — творчество не терпит зашоренности. Дунечка, это гениально, но не бойся цвета, бесстрашно-яркого… Олечка, замечательные стихи, только не прячься, не бойся первого лица, это не есть выпячивание себя, лишь утверждение себя, как личности. Смелость и еще раз смелость!»
Благодарю тебя за добрые стихи,И ветер стих, и улеглось ненастье,Конечно, это штрих, еще не счастье,А мы до горя больно все легки;Я чую — знак беды угас,Как зимняя звезда — на небосклоне,И, честно говоря, хоть жизнь на склоне,Теперь уж и минута, словно час,Умру я ненадолго — отоспаться —И завтра к вам вернусь со склона Мухалатки,Целую вас, пока, мои ребятки.Через два месяца отец, с трудом, правда, приволакивая ногу, обязательно со мной или медсестрой под ручку, начал ходить. Педантичная врач заново научила его пользоваться вилкой и ножом, и он послушно «пилил» тонкие ломтики ветчины и диетические хлебцы. Но потом улучшение прекратилось. Может, оно было невозможно с медицинской точки зрения — у любого, перенесшего инсульт, есть «потолок». Но, вернее всего, отец просто понял, что отныне не будет прежней работы в редакции «Совершенно секретно», до ночи, когда рядом молодые Тема Боровик и Дима Лиханов со скептическим прищуром умнющих глаз, и старенькая секретарь Зоя Ивановна, проведшая в сталинских лагерях четверть века и оттого злая на вид, но на самом деле очень добрая. Не будет больше Мухалатки с письменным столом, за которым, спрятавшись ото всех, можно работать по шестнадцать часов в сутки. Не будет многокилометровых прогулок с Рыжим, когда только небо, деревья и море внизу загадочно и огромно. Не будет горнолыжных спусков, Памплоны, чаепитий с Сименоном, встреч, друзей, планов, книг, одним словом, всего, что прежде было его жизнью. Он понял это и отверг, посчитав ненужной комедией, и ходьбу на помочах, и лечебную гимнастику… Отец возвращался в Москву на коляске, похудевший, — Тема внес его в самолет на руках, как перышко. В Шереметьеве ждала вся команда «Совершенно секретно», но подошедшей Багале он тихо сказал: «Я хочу в Мухалатку, один». Но даже этого врачи разрешить не могли: «Сосуды истончены донельзя, смена климата и высоты чревата новым ударом». Отец вернулся на Пахру.
Приехал Кеворков — как всегда, элегантный, веселый. Посидев с папой, вышел к нам, улыбка с лица сошла, глаза потемнели: «Уберите все ружья. Если Юлик до них доберется, то сомневаться не будет ни секунды».
Летом 1991 года на съезде исполкома МАДПР в Москве было решено, что Артем Боровик, начавший работать в «Совершенно секретно» обозревателем, а после смерти А. Плешкова ставший папиным заместителем, на время болезни заменит его на посту главного редактора. Несмотря на формулировку, всем было ясно, что шансов вернуться к активной жизни у отца нет.
Третий инсульт случился через год. После него отец целыми днями лежал, безучастно глядя перед собой. По-бычьи крепкий, взрывной, хохочущий, работающий по шестнадцать часов в сутки Семенов исчез. Остался худой белобородый старик с измученным, страдальчески-прекрасным, почти иконописным лицом. Два раза в неделю приходил здоровенный массажист и деловито, по-мясницки как-то растирал его. Мама аккуратно давала прописанные таблетки и перестилала простыни.
Что значит — «сердце переполнено любовью»?Я слышу в этой фразе моментальность,Которая, как вспышка, ослепит,А после темнота еще теснее станет.Тогда как светлячок,Зеленый страж ночей,Всю жизнь своюПодвержен только тленью…Не объяснишь же тленье — ленью?А постоянный шум запрудЖеланьем «не пускать».Я славлю постоянство — сопутствие запруд и светляков,Я против «вспышек» и «переполнений».Как только «пере» — значит, через край,И ад не в ад и рай не в рай.Больше всего бойтесь моментальности.Моментальное фото — фото уродов…И даже моментальность смерти уродлива,Потому что умиранию должно предшествовать раздумье…Старайтесь медленнее жить,И не спешите,Старайтесь видеть все вокруг —Без ослепления…Только тогда вы сможете нести в себеЗаряд того спокойного добра,Который так нужен людям,Уставшим от битв, предательств, глупостиИ ослепительных деклараций, «переполняющих сердца».…Утром 19 августа 1991 года мама в ужасе заметалась: «Юличка, что это?! Сколько продлится?» Отец шепотом ответил: «Дня три» — и повернулся к стене. А когда через несколько месяцев началась полная политическая неразбериха и она пыталась разговорить его снова, он отрешенно, глядя в никуда, ответил: «Какое нам с тобой до этого дело». Вот и все… Оживал, когда сестра приводила сыновей: Максима и Филиппа, или плясала Алиса, или мы читали «Гиперболоид инженера Гарина»: сначала оживали глаза, а потом он улыбался своей прежней улыбкой и в комичных местах беззвучно смеялся. Приехал профессор Шкловский, давнишний папин знакомый. После осмотра вышел, обратился к маме: «Сигарету дайте! Вообще-то я бросил, но сейчас надо закурить». Успокоился, выпив коньяку. Уезжая, сказал: «Сосуды плохи, четвертый инсульт может произойти в любую минуту и будет последним… Радуйтесь, что он жив, пока».
Отец ушел 15 сентября 1993 года, не дожив до шестидесяти двух. Как Хем.
Произнесены речи. Отслужен молебен. Разъехались поминавшие. Пусто. Захожу в отцовскую комнату. Фотографии, сувениры, кинжалы, арбалеты.
У отца было два имени: данное при крещении — Степан, по-гречески — венец, и мирское — Юлиан, в переводе — солнечный. Значит, вместе — солнечный венец — красиво и очень точно…
За окном темень, шумит холодный осенний ветер, срывая последние листья с деревьев. Льет дождь, и оттого, что отца нет, кажется, что утро, когда, как он любил цитировать фразу Фадеева из «Разгрома», «надо будет жить и выполнять свои обязанности», не наступит никогда. Ложусь на папину медицинскую кровать — железное дно, железные загородки — тюрьма какая-то.
Медленно, неуклюже ворочаются мысли. Разобрать архив… Полное собрание сочинений… ДЭМ не успел закончить его выпуск, а отец так мечтал… Его дом в Мухалатке… ведь там каждый сантиметр кричит о нем. Большая часть фотографий и писем, два магнита по сторонам стола — защита от злой энергии, лампа — аквариум, а в нем — смешные плюшевые песики — его талисманы, и запах его табака, и трубка деда, и книги, книги… Открыть дом для визитов… Уже сейчас забредают туристы и пугливо отрывают листики дикого винограда с забора… Леля очень больна, где-то найти человека, чтоб следил… Мысли, тяжелые, как булыжники, голова горит. Тишина в доме оглушительна. Вдруг где-то совсем рядом, у окна, в изголовье, начинает петь сверчок — как в повести отца «Он убил меня под Луанг-Прабангом». «Возле окна запел сверчок. Файн долго слушал, а потом — неожиданно для самого себя — заплакал. Он включил диктофон и поднял микрофон, чтобы песня сверчка явственнее записалась на пленку. Он долго сидел с вытянутой рукой и, улыбаясь, плакал, слушая, как пел сверчок. А когда он замолчал, Файн сказал в микрофон: „У времени добрая песня“».