Юнармия (Рисунки Н. Тырсы)
Шрифт:
Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагивала, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.
— Не всех, говоришь? — сказал Илья Федорович. — Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.
Телеграфист пробормотал что-то непонятное.
В это время снаружи рванули дверь.
— Кто там? — крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.
— Открывай живей!
Я узнал голос своего отца.
Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился
— На вокзале был. Ну и дела там делаются — смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зарубили. Как мясники, работают…
Васькина мать вскрикнула.
Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.
Больше в этот вечер никто ничего не говорил.
Три дня мы не выходили из погреба.
Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!»
Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.
До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.
Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькающую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.
А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:
Ты, Кубань, ты наша родина, Вековой наш богаты-ы-рь, Многоводная, раздо-о-льная, Разлилась ты вда-а-ль и вширь…На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.
— Стой! — раздался крик на всю улицу.
Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.
— Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! — закричал мой отец.- Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что — хотите шкуринской нагайки попробовать? Смотрите у меня!
Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.
«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят чертовых шкуринцев?» — думал я.
Было обидно и скучно.
Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробраться на станцию, в поселок! До чего охота брала!
Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принялся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.
Теперь этого никто не заметил.
Васькин отец, вытянувшись
— Чего же это мы? — вздохнула она. — Долго будем маяться здесь, или как?
— У Шкуры спроси, когда его болячка заберет, — сказал Васькин отец и повернулся лицом к коптилке.
Как раз в это время Васька слегка дунул на огонек.
— Что б тебя черти! Когда ты перестанешь дуть? — закричал Илья Федорович и с досады плюнул.
— Я не дую, — тихо сказал Васька.
— А что ж, он сам, что ли, тухнет?
— Пусть дует, не ругайся, Илья Федорович. И нас с тобой скука заедает, а ребятам вовсе хоть помирай, — сказал мой отец, подсаживаясь ближе к коптилке.
Но Илья Федорович не унимался:
— Что ж, коли так, давайте сядем все у коптилки и будем дуть.
— Да я не к тому, ты зря ругаешься. Мальчишка может разве усидеть три дня без баловства?…
— Ну, не может.
— Так чего же ты от него хочешь?
Васька лукаво глянул на меня и совсем легко, как будто невзначай, провел еще раз носом мимо коптилки.
— А как ты думаешь, Илья Федорович,- спросил мой отец, — возьмут шкуринцы Леонтия Лаврентьевича или не возьмут? Он же первый из мастеровых вызвался дорогу большевикам чинить. Небось начальник станции донес уже кому надо.
Илья Федорович молча мотнул головой в дальний угол. Там, на персидском коврике, скрючив ноги кренделем, сидел телеграфист Сомов. За три дня ему никто не сказал ни одного слова. Все время он молчал и только изредка вставлял в разговор соседей какое-нибудь непонятное слово, вроде «мутуалисты» или «сувенир».
Не снимая с головы форменной фуражки с желтыми кантами, он сидел и слушал.
— Смотри говори, да не проговаривайся, — сказал Илья Федорович моему отцу, — знай, что в погребе сыч сидит.
Далеко за полночь все жильцы погреба стали укладываться спать. Первым, как всегда, начал готовиться ко сну телеграфист Сомов. Он вытащил из плетеной корзины розовую с голубыми цветочками подушку, сдул с нее пыль, взбил ее со всех сторон и прихлопнул несколько раз рукой. Потом аккуратно разостлал у дверей своей кладовой газету и бережно опустил на нее большую, распухшую подушку. Потом достал рябые валяные туфли. Повертел их, причмокнул и надел на ноги. Перед тем как лечь, он осмотрел все свои вещи, глянул хмуро на соседей, накрыл голову форменной фуражкой, а на плечи натянул ватное одеяло.
— Ну, гад улегся, — чуть слышно сказал Илья Федорович. — И какой интерес ему здесь сидеть?
— Пусть сидит, пусть нюхает, коли охота есть, — сказал Андрей Игнатьевич Чиканов и повернулся лицом к стенке.
На маленьком зеленом табурете у самой двери нашей кладовой сидела, сгорбившись, моя мать и вязала. Клубок шерсти, как заводной, подпрыгивал и дергался на земле у ее ног. Потом клубок стал прыгать все реже и реже. Спицы выпали из рук матери, и она заснула, уткнувшись головой в колени.