Юношеские годы Пушкина
Шрифт:
Именно, «нехорошо», ибо вам, при вашем даровании, надо тщиться о том, чтобы они "цвели в потомстве". За одно люблю вас, Пушкин, — за вашу прямоту; как откровенно вы вручили мне сие послание, так же откровенно сознаетесь, что спустя рукава слагаете свои вирши:
Не думай, цензор мой угрюмый,Что, ленью жертвуя стихам,Объятый стихотворной думой,Встаю… беснуюсь по ночам;Что, засветив свою лампаду,ЕдваСтихи вам даются, очевидно, легче, чем всякому другому, но и поэзия — дело, которое мастера боится; таинство, к которому надо приступать осмотрительно и сознательно. А вы, любезнейший, как занимаетесь ею?
Уж утра яркое светилоПоля и рощи озарило;Давно пропели петухи;Вполглаза дремля — и зевая,Шапеля в песнях призывая,Пишу короткие стихи,Среди приятного забвеньяСклонясь в подушку головой,И в простоте, без украшенья,Мои слагаю извиненьяНемного сонною рукой.Ну, согласитесь, порядок ли это для записного поэта? Оттого вы, при всем таланте, ничего путного до сей поры не написали.
— Лень, Николай Федорыч, раньше нас родилась! — старался отшутиться Пушкин, которого доброжелательный тон профессора поневоле обезоружил.
— Надеюсь, что время вас от нее наконец излечит, — со вздохом сказал Кошанский. — За послание ваше во всяком случае благодарю и буквально сделаю то, что вы прописываете "вашему Аристарху":
А ты, мой скучный проповедник,Умерь ученый вкуса гнев!Поди кричи, брани другогоИ брось ленивца молодого,Об нем тихонько пожалев.Неуместная «гусарская» развязность со старшими прорывалась у Пушкина в общении даже с такими людьми, которых он сам ставил неизмеримо выше себя, как, например, с Карамзиным. Знаменитый историограф лето 1817 года проводил также на даче в Царском. В середине мая месяца уже перебрался он с семейством в тот самый китайский домик в императорском парке, который занимал предшествовавшее лето. Первые шесть томов своей "Истории государства Российского" он напечатал, для скорости, одновременно в нескольких столичных типографиях, и в Царское то и дело высылались к нему корректуры, над которыми он просиживал ежедневно целые часы. Неудивительно, что живой и остроумный поэт-лицеист, отвлекавший его от этой скучной работы, был для него всегда милым гостем. Встречая со стороны Карамзина самый радушный прием, Пушкин стал держать себя с ним также чересчур уж просто.
Раз дело чуть было не дошло до разрыва между ними. Карамзин охотно излагал внимательному молодому слушателю свои воззрения на исторические факты, причем, увлекаясь темой, иногда, как говорится, "хватал через край". Так, защищая Бориса Годунова, закрепившего крестьян к земле, он стал доказывать все преимущества крепостного права.
— Итак, вы рабство предпочитаете свободе! — перебил Пушкин.
"Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником (рассказывает об этом случае в своих «Записках» сам Пушкин). Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Я встал. Карамзину стало совестно, и, прощаясь со мной, он ласково упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности:
— Вы сказали на меня то, чего ни Шаховской, ни Кутузов на меня не говорили…"
Все подобные выходки сходили Пушкину благополучно. Но одна проделка его, сама по себе, пожалуй, также довольно невинная, едва не обошлась ему слишком дорого: накануне выпуска из лицея он был на волоске от исключения оттуда. Дело было так.
В числе фрейлин императрицы Елизаветы Алексеевны состояла некая княжна Волконская. Сама княжна была уже старушка, но при ней была молоденькая горничная Наташа, и та была так миловидна, что скоро обратила на себя внимание лицеистов. При случайных встречах с нею они любезно кивали ей головой; Пушкин же сложил в честь ее даже стихи.
Отправляясь по вечерам на музыку у дворцовой гауптвахты, молодежь должна была проходить туда через дворец длиннейшим темным коридором, куда выходили и комнаты фрейлин. Раз Пушкин как-то позамешкался и не поспел вместе с другими. Попарно, шумной вереницей двигалась лицейская братия вокруг полкового оркестра перед дворцом, между пестрой толпой горожан. Пущин, заключавший шествие, оглядывался по сторонам: не идет ли наконец его пара, Пушкин. Вдруг кто-то сзади крепко схватил его под руку. Он обернулся и невольно отступил.
— Что с тобой, Пушкин?
Тот был красен, как вареный рак, тяжело переводил дух и отирал лоб платком.
— Ч-ш-ш-ш! — сказал Пушкин с натянутым смехом. — Вот, брат, влопался-то!.. Преглупая история…
— Опять? В который раз!
— Да видишь ли… Уф! Дай отдышаться… Прохожу я этим проклятым коридором, чтобы нагнать вас. Темь, как знаешь, непроглядная, ни зги не видать. Тут, около самых дверей княжны Волконской, слышу: шелестит женское платье. Почему-то мне вообразилось, что это Наташа…
— И ты отпустил ей непрошеную любезность?
— Н-да; то есть меня точно бес какой толкнул поцеловать ее…
— Хорош мальчик! Ну и что же, то была вовсе не Наташа?
— То-то что нет! Как заорет вдруг благим матом! Дверь настежь, коридор осветился, и кого же я увидел перед собой? Саму старуху княжну!
Пущин расхохотался.
— Поздравляю, милый мой! Жаль, что я не мог видеть тогда твоей рожи!
— Тебе-то хорошо смеяться, а мне-то каково?
— Поделом вору и мука. А княжна тебя узнала?
— Кажется, что да: "А! — говорит, — это вы!"
— Но ты сейчас, как следует, извинился?
— До того ли мне, скажи, было? Я совсем голову потерял — и давай Бог ноги!
— А еще хочешь быть военным человеком! Но так ли, сяк ли, тебе придется повиниться. Ведь она, не забудь, фрейлина императрицы…
— Я и то думал скрепя сердце написать ей извинительное письмо…
— А как она покажет его самой государыне? С огнем, брат, шутить тоже нельзя. Мигом забреют лоб — и на Кавказ.