Юношеские годы Пушкина
Шрифт:
— Кроме Дельвига.
— Ну, тот — ночной колпак, прямая штафирка!
— Так его, значит, лучше и не тревожить?
— Господь с ним! Ты переговори с Пущиным, а я с Малиновским и Тырковым. Надо будет нам только еще выбрать начальника экспедиции, атамана.
— И выбирать нечего: кому же, Броглио, быть атаманом, как не тебе, нашей матке?
— А коли так, то я за успех отвечаю. К вечеру отправимся все в город и ровно в половине десятого сберемся под забором; решено?
— И подписано.
"Гусарская" струя подхватила Пушкина и увлекла его с собой.
— Да понимаешь ли, — с сердцем воскликнул Пушкин, — если уже сам Куницын того же мнения!..
— Того же ли? — усомнился Пущин. — Если хочешь, пойдем сейчас и узнаем: он, кстати, здесь…
— С ума ты сошел! Как педагог и человек штатский, он нас, понятно, не одобрит и еще помешает нам.
— Что же я говорю?
— Нет, спроси любого военного…
— Например, Чаадаева?
Пушкин нетерпеливо дернул плечом.
— У Чаадаева совсем особые взгляды на вещи, — сказал он.
— Положим; но чего ближе — спросим, наконец, нашего же товарища Вальховского: он тоже будущий военный. Что он скажет — тому и быть.
— Ты, Пущин, кажется, нарочно хочешь бесить меня!
Пущин ласково улыбнулся.
— Я хочу только доказать тебе, что как ни рассуждай, а черного не сделать белым.
— Но ежели я раз слово дал…
— Ну, вот это резон! Давши слово — держись, а не давши — крепись. Сделаться посмешищем какого-нибудь Броглио или Тыркова тебе уже не приходится.
Пушкин опять встрепенулся.
— Вот, видишь ли! — подхватил он. — Ты, стало быть, для друга все же не откажешься?
— Для друга я готов не только в огонь и в воду, но даже… чужих яблок поесть! — шутливо отвечал Пущин.
В те времена уличные фонари с масляными лампами представляли еще по всей России некоторую роскошь. В Царском Селе, правда, как в летней резиденции императорской фамилии, главные улицы пользовались уже этою роскошью. Но тот переулок, куда выходил фруктовый сад царского садовника Лямина, к концу дня погружался в темноту. В довершение всего в описываемый день было новолуние, и потому, когда участники яблочной экспедиции в урочный час стали сходиться под заветным забором, им сквозь непроглядный мрак сентябрьской ночи не было даже видно друг друга, и только по голосам они могли разобрать, кто прибыл, кто нет.
Вот и все были уже налицо, кроме одного самого главного, атамана.
— Сам же ведь подбил нас, а теперь вот не угодно ли ждать! — вполголоса толковали меж собой заговорщики.
— Хорошо, что хоть дождя-то нет…
— Зато ветер какой! Так вот насквозь и пробирает.
Как бы в ответ из-за забора донесся сердитый шелест дерев, а вдоль по переулку пронесся холодный осенний вихрь.
— Сколько же времени ждать его? Верно, опять у Каверина заболтался, — ворчали лицеисты, от холода сбиваясь в кучу.
— Я предложил бы маленькую рекогносцировку, — сказал Пущин, — по крайней мере, выяснили бы, где опасность.
— Кого же послать?
— Да меня пошлите! — молодцевато
— Ори громче! — напустился на него Малиновский. — Тебя послать, так ты наверное опять наглупишь.
— Дайте я пойду, — сказал Пушкин, — я ростом всех вас меньше, и потому легче укроюсь…
— Ты и увертливее всех нас, — добавил Малиновский.
— Да и смышленее, — заключил Пущин. — Выследи сперва сторожей, а потом посмотри: нельзя ли открыть нам калитку.
— Хорошо. Не подставит ли мне, господа, кто-нибудь из вас спины?
— На, — сказал Малиновский, самый рослый из наличных заговорщиков, и, упершись ладонями в забор, наклонился. Пушкин едва лишь прикоснулся к его плечам, как вслед за тем товарищи услышали уже легкий прыжок его в сад.
— Благополучно? — спросил тихо Пущин.
— Благополучно, — был такой же ответ.
Пока оставшиеся под забором выжидали результата рекогносцировки, их лазутчик ощупью, тихомолком пробирался вперед, в непроглядной темноте то запинаясь ногой о заглохшую траву, то натыкаясь на дерево или на куст. Вдруг мелькнул впереди слабый свет, донеслись звуки двух голосов. Пушкин различил в пятнадцати шагах от себя, под нависшим деревом, сложенный из соломы, наподобие копны, низкий шалаш. Озарялся он тлеющими угольями догоравшего костра ровно настолько, что силуэт его выделялся из окружающего мрака. Голоса исходили из шалаша, оттуда торчали также чьи-то ноги, обутые в лапти. Один голос, отрывистый и грубый, принадлежал, очевидно, пожилому мужику, другой, светлый и звучный, — молодому парню.
"О чем это они говорят? Не подозревают ли чего?" Осторожнее кошки переступая по траве, Пушкин подкрался ближе.
— И вот, братец ты мой, пришло ему расплачиваться за свои тяжкие грехи, — наставническим тоном повествовал старший караульщик. — Скрутили рабу Божьему лопатки, надели наручники, кандалы железные, поволокли в острог. "Да за что же, — говорит он, — господа честные? Помилосердствуйте! Живем мы себе тихо, смирно и благородно…" Сиди, мол, тут, не гукни, да решения своего дожидай.
— А что, дядя Пахом, много он уж душ христианских загубил? — перебил рассказчика молодой парень.
— В тридцати повинился, а остальным счет потерял.
— Ишь ты! А кровь-то небось вопиет?
— Вопиет.
— Больно мне уж занятно, когда этак ночью про разбойников либо домовых да ведьм рассказывают! Жутко, а занятно! Раз бы только, дяденька, такого душегуба увидеть…
— Да нешто ты не видел?
— Когда?
— А Сазонова, дядьку лицейского.
— Ну, разве такие, дяденька, душегубы бывают!
— Рожа самая что ни на есть продувная, разбойничья. Какую тебе еще надо?
— А мне так всегда сдавалось примерно, что у такого глазища в пивной котел, усищи в косую сажень, из ноздрей дым, из ушей пар.
"Вот дурень! — подумал Пушкин. — Ну да они тут до утра прокалякают. Пойти к своим…"
Он повернул обратно. Но за темнотой он не разглядел на земле сухого древесного сучка, который под ногой его вдруг громко хрустнул. Он замер на месте. Караульщики также расслышали предательский звук.