Юношеские годы Пушкина
Шрифт:
Пушкин, потушив свечу, также не сейчас заснул. Поворочавшись на кровати, он наконец постучался в стену, отделявшую его камеру от соседней камеры Пущина. На ответный стук друга (кровать которого стояла около той же стены) он начал было:
— Я хотел спросил тебя, Пущин… Ты догадываешься, конечно, о чем?
— Очень может быть, — был ответ.
— Так скажи же мне откровенно…
— Что?
— Ну, да то, что мне хочется знать.
— Отчего же ты прямо не спросишь?
— Оттого что… Ты, стало быть, не хочешь сказать?
— А я вот что тебе скажу, голубчик, — мягко и убедительно заговорил Пущин, — много еще в тебе этих ребячьих капризов: подай тебе сейчас игрушку, а не подашь, так ты готов человека насмерть разобидеть, в клочья разорвать. Одно из двух: либо я знаю, что тебе надо знать, либо не знаю. Ежели знаю да молчу, то, значит, у меня есть свои причины молчать. Если же не знаю, то на нет и суда нет.
— Ну и знай про себя, и поперхнись этим! — раздраженно крикнул Пушкин.
— Ты волнуешься совершенно напрасно, — по-прежнему миролюбиво продолжал Пущин. — Тебе хочется выведать чужую тайну; но тайна эта не моя только, но и Дельвига; он готовит тебе сюрприз…
— Молчи же, молчи! — перебил опять Пушкин. — Я заткнул уши и все равно ничего не услышу.
Собственно говоря, ему не было уже никакой надобности затыкать уши: слово «сюрприз» настолько разоблачило перед ним скрываемую друзьями тайну, что сердце в груди у него слышно заекало. Но ему все еще как-то не верилось, чтобы они на свой страх так распорядились его литературной будущностью.
Протекли еще две томительные недели. Пришла новая книжка "Вестника Европы". Хищным коршуном накинулся опять первым на нее Пушкин. Дрожащими руками отвернул он обертку книжки, где на обороте стояло оглавление.
Вдруг кровь, как молотком, ударила ему в голову. Он исподлобья быстро огляделся в читальне: не наблюдает ли кто за ним?
Но три-четыре товарища, случившиеся там, были погружены в чтение новых газет и журналов, а Дельвига и Пущина, на его счастье, не было налицо. Глубоко переведя дух и отвернувшись от ближайшего соседа настолько, чтобы тот не мог заглянуть к нему в книжку, он отыскал в ней то, что ему нужно было.
Да, вот оно, от слова до слова, его драгоценное духовное детище, послание "К другу стихотворцу", которое он считал навеки погибшим.
Он не читал — он пожирал глазами строку за строкой.
Сколько раз ведь он перечеркивал, переделывал каждый стих! А теперь вот эти самые стихи нашли место в большом журнале среди статей заправских, всеми признанных писателей, точно так и быть должно, и смотрят на него из книги настоящими печатными литерами: ни слова в них уже не убавишь, не прибавишь… И по всей-то матушке Руси в это самое время тысячи читателей и читательниц перечитывают, может быть, эти рифмованные строки и — как знать? — рассуждают про себя: "Каков,
Рифмотвор наш теперь только внимательно вгляделся в подпись. Так и есть ведь! — четким, жирным шрифтом напечатано внизу буквально так, как он сказал тогда Пущину: "Александр Н. К. Ш. П.".
— Ах, злодеи, злодеи!.. — пробормотал он про себя.
— А? Что ты говоришь? — откликнулся сосед-лицеист, поднимая голову.
— Ничего… я так…
Захлопнув книгу, Пушкин побежал отыскивать двух «злодеев». Первым попался ему Пущин, который по насупленным бровям и сияющим глазам приятеля тотчас смекнул, в чем дело.
— Ну что, узнал нашу тайну? — спросил он, сам светло улыбаясь.
— Узнал, — отвечал Пушкин, несколько обескураженный его приветливостью. — До сих пор я считал вас обоих за добрых товарищей, а теперь вижу, что вы — Иуды-предатели…
— Потому что хлопочем о твоей славе? Впрочем, я тут почти ни при чем. Дельвиг спас тогда твои стихи от сожжения; мне пришла только мысль послать их, вместе со стихами Дельвига, в "Вестник Европы".
В это время подошел к ним и второй «предатель» — Дельвиг.
— От тебя-то, барон, я уж никак не ожидал такого коварства, — с оттенком упрека еще сказал ему Пушкин.
— Так, стало быть, напечатано! — воскликнул Дельвиг. — Ну, от души поздравляю тебя, мой милый! Я так рад…
— А я, может быть, вовсе не рад! Если бы я только не был убежден в том, что вы не желаете мне зла, то навсегда перессорился бы с вами. Теперь же, право, не знаю, что делать с вами…
— А я знаю! — с дружелюбным лукавством отозвался Пущин.
— Что же?
— Да расцеловать нас обоих.
Как ни крепился Пушкин, чтобы не обнаружить своего скрытого удовольствия, — теперь он мгновенно просветлел, расхохотался и в точности исполнил совет приятеля: звонко чмокнул по три раза сперва одного, потом другого.
— Но, пожалуйста, господа, дайте мне слово не рассказывать другим, — попросил он в заключение.
Они дали слово. Но это ни к чему не повело. На другое же утро, вместо стакана чаю, перед каждым лицеистом очутилось по чашке кофею и по «столбушке» сухарей.
— С днем стихотворного ангела-с, ваше благородие! — говорил опять Пушкину Леонтий Кемерский.
— Ай да Пушкин! Спасибо за угощение! — наперерыв кричали ему товарищи.
Пушкин с укором взглянул на двух предателей-друзей; но те с самым невинным видом покачали головой: очевидно, ни тот, ни другой не знали, кто выдал стихотворного именинника.
После кофею Пушкин тотчас же отыскал обер-провиантмейстера в его каморке и потребовал у него отчета.
— Не велено сказывать вам, сударь, — уклонился Леонтий и, как ни настаивал Пушкин, не назвал-таки нового предателя.
— А что я тебе должен за кофей? — спросил Пушкин.