Юность грозовая
Шрифт:
— Ты круто не вороти, Захарушка, свалить можешь ребят. Ты глянь на них, — он кивнул на хату, куда ушли продрогшие Миша и Федя. — Ни покоя, ни отдыха не знают.
— Вижу, не слепой. И все ж ты не расслабляй хлопцев своей жалостью, — Захар Петрович остановился возле колодца и закрыл сруб дощатой крышкой. — Придет время, дадим им отдых.
К полуночи, проснувшись, чтобы подбросить в печку кизяков, Захар Петрович услышал в трубе протяжное завывание ветра и грустно вздохнул. «Взбеленилась матушка-зима, — подумал он, одеваясь. — Теперь и носа не высунешь».
Стараясь не зацепить спящих
Пурга разгулялась лихо. С крыльца не видно было даже свинарника, стоявшего метрах в пятидесяти от хаты. Тоскливо завывал ветер, земля и небо тонули в мутном вихре снега.
Запахнувшись в полушубок, Захар Петрович подошел к двери, прислушался. Овцы вели себя спокойно.
Возвратившись в хатенку, он, не раздеваясь, прилег на скамейку, но до утра не сомкнул глаз. «Как там на фронте сейчас? Вот где тяжело. А нам терпимо», — гнал он от себя тревожные мысли о завтрашнем дне.
За окошком начало белеть. Захар Петрович встал и, глядя на спящих под тулупом ребят, громко сказал:
— Пора вставать, нынче вьюжно на улице.
Пока Миша, черпая из колодца воду, выливал ее в корыто для сгорбившихся на ветру коров и овец, Захар Петрович, Лукич и Федя таскали охапками солому и раскладывали ее по кормушкам.
— Поаккуратнее, Федор! — кричал на сына Захар Петрович. — Поменьше захватывай, вишь, рвет ветер… Ну и погодка!
Несмотря на мороз, Феде было жарко, а отец все поторапливал. Коровы и овцы, хлебнув студеной воды, бежали к кормушкам, бодались. Прислонившись спиной к дверному косяку, Федя вытер рукавом лицо и стал наблюдать, как проголодавшиеся за ночь коровы жадно набрасывались на солому.
— Иди-ка ты, сынок, печку разжигай, — распорядился Захар Петрович, выгребая вилами навоз. — Ставь ведро воды, кулеш на завтрак изготовим.
— У тебя, Захар, как у того кузнеца, который в одно и то же время командовал подручному: куй, дуй, бей, давай углей, беги за водой. Не видишь, запалился парень, — упрекнул Лукич, — А ты пособи ему, теперь мы тут с Мишкой управимся.
Почистив коровник, Захар Петрович осмотрел остатки соломы и, направляясь в хату, крикнул:
— Заканчивай, Мишатка, пошли отогреваться. Он вошел в комнату, снял рукавицы, сгреб в ладони бороду, счищая набившийся в нее снег, и хрипло сказал:
— Еще день-полтора продержимся, а там — хоть волком вой.
Ему никто не ответил. Федя, стоя на коленях, подкладывал в печку куски кизяков, а Лукич промывал в чашке пшено.
Захар Петрович подошел к столу, окинул недовольным взглядом немытую с вечера посуду и повернулся к сыну:
— У нас на столе чисто в свинарнике. Скоро придется бобровских приглашать, чтоб убирали.
Он сел к окну, начал закуривать, прислушиваясь, как во дворе по-змеиному шипела поземка, хлестко швыряя в стекла мелкий сухой снег.
Вошел Миша. Одежда на нем обледенела и была похожа на блестящий панцирь. Он подошел к печке, сунул к огню покрасневшие от стужи руки и тихо сказал:
— А овцы нынче совсем мало пили.
— С чего же пить-то? Разве ж это кормежка? — Захар Петрович махнул рукой. — И коровы отощали, смотреть больно. Зорька совсем плохая стала.
Тем временем Лукич, взявший на себя с приходом в Бобры обязанности кашевара, начал собирать на стол. Как всегда, подал пшенный кулеш, слегка заправленный толченым салом. Хлеба нарезал строго по норме: ломоть на едока. Завтракали молча, склонившись над своими чашками. От натопленной печки и горячего кулеша стало жарко, лица сделались приветливее, добрее. Покосившись по сторонам, Миша сунул в карман кусок хлеба. Захар Петрович, вытерев рукавом рубахи вспотевший лоб, поднял на него глаза и, толкнув Лукича локтем, сказал:
— Подлей Михаилу добавки да покруче зачерпни. Харчи у нас, как в старину на великий пост.
После еды Захар Петрович уселся на полу возле печки, разложил сапожный инструмент, предусмотрительно взятый им из Степной, и начал подшивать валенок Лукича.
Миша вышел во двор. Вьюга не унималась, ветер дул сильнее прежнего. «Погода, как назло мне, разбушевалась… Интересно, в Камышине такая же метель?»
Пряча лицо в воротник, Миша добрался до коровника, с трудом приоткрыл дверь. Коровы жались к пустым кормушкам. На скрип двери они повернули головы и протяжно, жалостливо замычали.
Миша растерянно смотрел на их ввалившиеся бока и поднятую дыбом шерсть. Потом он прошел в дальний угол к известной в степновском колхозе рекордистке Зорьке и, вытащив из кармана хлеб, начал давать ей маленькими кусочками. Она осторожно брала их теплыми губами и, проглотив, лизала его руку шершавым языком.
Почуяв запах хлеба, к Мише потянулись другие коровы. Он выгреб из кармана крошки и протянул им. В этой позе и застал его Федя, тихонько протиснувшийся в дверь.
— Ты, елки зеленые, здорово придумал! — громко крикнул он. — Думаешь, хлебом их прокормишь? Ничего из этого не получится, сами скорее ноги протянем.
— Федя, они могут погибнуть! — Миша повернулся к нему. — Ты взгляни на них! Даже соломы мы даем им по горстке! Пропадут они!
— Елки зеленые, да что они! Ты на себя посмотри, — Федя взглянул в осунувшееся лицо Миши. — Мы уже сами доходим. Мне все страшно надоело, я подыхать из-за скота здесь не собираюсь! Как только утихнет пурга, уеду, сразу же уеду! Кто хочет, пусть остается! Правильно сделал Василек, что удрал от нас.
Это было так неожиданно, что Миша, втянув голову в плечи, с минуту молча смотрел на Федю, потом подскочил к нему, схватил за плечи и начал трясти его:
— Что ты болтаешь, Федька! Очухайся! Если ты уедешь, кто же помогать будет? Отец-то у тебя без ноги, еле ходит по снегу. Да и скотина вся подохнет. Разве тебе не жалко? С чем мы тогда вернемся в Степную? Эх ты! Васильку позавидовал!
Миша махнул рукой и отошел в сторону.
— А что же делать? — спросил Федя, как-то сразу обмякнув и присмирев. — Все равно мы не управимся. Бобровские своему скоту не успевают подвозить, приснились мы им. Сил у меня больше нету, понимаешь?
— Ты вчера вечером на базу был, а я своими глазами видел, как твой отец пришел в хату, отстегнул деревяшку, а култышка у него вся красная, до крови растертая, — Миша поморщился, словно не Захару Петровичу, а ему самому было нестерпимо больно.