Юрий Долгорукий (Сборник)
Шрифт:
Набрякшие кровью лица. Неистовые взгляды. Лица, искажённые яростным криком. Никто не хочет слушать. Все кричат, размахивают руками. Рёв. Толчея. Но чем больше люди вопят, тем меньше слышно. Каждый бьёт себя собственным криком. Чем-то они напоминают немых. Тут можно услышать лишь безмолвных. Эти не поддались общей ярости. Сохранили спокойствие. Их молчание должно было стать красноречивее всяких криков. Сначала затерянные и утонувшие в неистовости крика, потом выделились отдельными островками спокойствия и рассудительности. Затем нашли друг друга. Пробирались сквозь клокочущую толпу с каменным упорством. Возможно, они стискивали зубы. Возможно, их охватывало отчаяние. Возможно, они страдали от бессилия. Об этом никто не ведал. Охваченные напрасным криком, люди их не замечали. Зачем нам нужны спокойные? Кто молчит, тот не наш! Он не с нами. Его здесь нет. Потому что здесь мы, и только мы! Но никому ещё не удавалось криком вырастить хотя бы колосок ржи. Добыть горсть соли тоже не удавалось криком. Одинокие в своём молчании помнили об этом твёрдо. Не забывали они также и о том, что человеку иногда нужно или приходится выкричаться.
– Где князь?
– гремели они на Ярославовом дворе.
– Князя сюда!
– Хлеба!
– Мяса!
– Умираем!
– Погибаем!
Кричко был уже возле сеней. Хотел первым говорить с князем. Встретили его любовью, так как же он мог забыть о киевлянах, о целом городе? Кто забывает о Киеве, тот теряет Киев. Емец, опираясь на своё тяжеленное копьё, был как бы подтверждением слов Кричка. Откуда-то взялся здесь Иваница, никто не смог бы сказать, откуда он взялся, но он был, стоял, молчал, потому что молчала Ойка, которую он впервые увидел с тех пор, как прятала она их с Дулебом. Девушка не спрашивала про Дулеба, он сам не рвался рассказывать ей об этом. Потому что она, видно, и сама знала. Да и кто не знал про лекаря? Везёт где-то ромейскую принцессу для Долгорукого. А довезёт ли?
– Князя!
– Где князь?
И князь вышел в открытые всем взорам сени. Старый, никчёмный, с заслюнявленной бородой, со слезящимися глазами, перепуганно-добрый, но бессильный. Не тот князь, не Долгая Рука. Вячеслав, о котором слышали, которого любили за доброту, не зная, однако, и не очень-то и видеть его желая. А сегодня и вовсе не хотели они его видеть.
– Юрия!
– Долгую Руку!
– Нашего князя!
– Великого!
Вячеслав шевелил губами, что-то говорил,
– Всё едино!
– Будем ждать!
– Умрём тут, но дождёмся!
– Князя нам!
– Долгую Руку!
Вячеслав ещё утром, когда поднялся крик возле Софии, послал гонцов к Юрию. Передавал: "Не накормил, брат, киевлян. Бедствуют. Говорил тебе: откажись от города. Я добрый, я утихомирю бунтующих". Долгорукий с улыбкой выслушал послание брата. Тяжело вздохнул, чем же Вячеслав накормит такой город? Добротой? А где возьмёт хлеба?
– Вацьо!
– крикнул Юрий.
– Сапоги! И пусть седлают коней.
Взяв младшую дружину, Долгорукий поскакал к мосту. Выставленную Мостовиком охрану смели, словно солому. Где же хлеб? Где товары? Проскакали по мосту, в яростном перестуке копыт ворвались в Мостище, дальше за валы, на княжескую дорогу в Залесские земли. По обочинам дороги, между дубами, возле сосновых боров, на полянах стояли распряжённые возы. Возницы сидели у костров, кто спал, кто слонялся туда и сюда.
– Чего стоите?
– закричал Юрий.
– А не пускают.
– Через мост не пропускают.
– Велено ждать.
– Кем велено?
– Князем Долгой Рукой.
– Я князь! Я Долгая Рука! Запрягать! И в Киев! На Подол и на Гору! Мигом!
Не успокоился, пока не отправил последний воз. Расставил дружину на мосту, чтобы никто не чинил преград. Хотел обрушиться на двор Мостовика, разгромить, сжечь, пустить по ветру! Проклятое боярское семя! Махнул рукой. Мести не будет! Собрал дружину.
– На Остер! В Городок!
Вацьо чуть было не заплакал:
– Княже! Оставляешь Киев?
– А что я скажу киевлянам? Что должно быть ещё хуже, прежде чем станет немножечко лучше? Киевляне слишком нетерпеливы.
– Дозволь, княже, расскажу притчу о возе?
– обратился к Юрию Громило, который, по обыкновению, держался вблизи от князя, готовый помочь ему или защитить в случае необходимости.
– Забыл, что мы не на пиру?
– улыбнулся Долгорукий.
– Ну да всё равно. Говори.
– Самое удивительное в возе то, что передние колеса никогда не могут убежать от задних, а задние не могут догнать передние. Сему удивлялся ещё премудрый Соломон. Вот и думаю: не удивился ли ты, глядя на возы, что и Киев вознамерился оставить?
– Сам же ты когда-то не советовал мне идти на Киев?
– Тогда казалось мне, что учинишь зло для Суздальской земли. Теперь вижу: ещё большее зло возникнет, ежели ты покинешь Киев.
– Для князя добро и зло в значении будничном ничего не значат. Может, хочу покарать киевлян за неблагодарность? Пускай останутся со своими боярами, - помогут ли им бояре?
– Ведаешь хорошо, что лучше иметь воробья из княжеских рук, чем баранью лопатку из рук злого боярина. И лучше пить воду в доме княжеском, чем мёд у боярина.
– От сего дня не имею княжества только в Киеве, ибо княжество моё повсюду. Отныне не принадлежу сам себе, но принадлежит мне вся земля. Быть кем-нибудь означает не быть всеми другими. Ежели ты князь, ты - не народ. Так лучше, может, и вовсе не быть князем, ибо лишь так можно стать всеми.
Долгорукий умолк, и дружинники его молчали, ибо что могли бы дать сейчас слова? А князь ехал и думал - в который раз уже за свою долгую жизнь - о нелёгком уделе человека, вознесённого над всеми. Все ждут решений и деяний от него. А ему - откуда ждать совета или поддержки? Как и где рождаются замыслы великие, высокие, решительные, дерзкие, отчаянные и как отличить великое от смешного, полезное от бессмысленного?
Кто же это знает?
Чем выше положение, тем меньше свободы в выборе поступков. Юрий бежал из Киева, потому что не мог поддаваться гневу и раздражению. На неблагодарность он решил ответить гордостью.
А в Киев уже дошли товары суздальские. Опережая их, прикатилась весть на Ярославов двор, толпа сразу рассеялась, люд разбежался, все чувствовали себя неловко, стыдно было смотреть друг другу в глаза, не хотелось видеть и князя Вячеслава, который снова вышел в открытые сени уже и не простым себе князем вышгородским, а может, и великим киевским. И дружина его, хотя и незначительная и малосильная, тоже откуда-то появилась и располагалась во дворе, словно изготовляясь защищать своего князя, хотя на него никто не нападал. Никто не заметил, как из рядов дружины Вячеслава вышли двое с оружием, в суздальском одеянии: щиты с готовым к прыжку лютым зверем, взятым в золотой кружок, суздальские шлемы, мечи. Откуда они взялись, как очутились среди дружины, никто не мог бы сказать. Пошли через двор, один небольшой, приземистый, какой-то суетливый, хотя и не слишком, другой словно дубина весь: голова - дубиной, руки - дубины и ноги - дубины, и по земле не ступал, а бил в неё - бух! бух!
– молотил дубинами воздух. Малый вёл высокого, знал дело, был осторожен, но упрям. Вёл своего сообщника извилисто, хитро, на первый взгляд бесцельно, но потом оказалось: выбрал из всех, кто был на Ярославовом дворе, самого беззащитного - слепого Емца, которого вела Ойка. Емца на вече не звали - его послал туда Войтишич. "Пойди, будь оно проклято, покричи там за меня, старого!" Ойка не хотела отец прикрикнул на неё. Теперь самому было стыдно за всё, но он молчал, молчала и дочь. Так возвращались ни с чем после целодневного стояния то возле Софии, то на Ярославовом дворе, а двое, прячась, бежали за ними незаметно. Однако в таком городе, как Киев, ничто не может быть незамеченным. Чьи-то глаза следили за теми двумя, кто-то тоже торопился следом за слепым Емцом и его дочерью, сначала прячась лишь от Ойки, а потом, заподозрив беду, - точно так же и от тех двоих.