Юрий Трифонов: Великая сила недосказанного
Шрифт:
Любовь Васильевна была хорошо знакома с замечательными людьми: Анной Ахматовой, Анной Остроумовой-Лебедевой, Николаем Тихоновым, Алексеем Толстым, Дмитрием Шостаковичем, Марией Юдиной; её мужем был композитор Юрий Шапорин. И обо всех Шапорина пишет «с откровенностию дружбы или короткого знакомства». Одного этого достаточно, чтобы привлечь внимание к её дневнику. Вспомним Пушкина. «В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принуждён был сжечь сии записки. Они могли замешать многие имена и, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства. Теперь некоторая театральная торжественность их окружает и, вероятно, будет действовать на мой слог и образ мыслей» [80] .
80
Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 19 т. Т. 12. М.: Воскресенье, 1996. С. 310, 432.
Вот уж чего совсем нет в дневнике Любови Васильевны, так это
Ведя дневник, Любовь Васильевна ходила по острию ножа сама и подвергала опасности очень многих. В годы «большого террора» многие интеллигенты уничтожали даже записные книжки с адресами и телефонами, которые в случае ареста могли стать важной уликой и погубить не только владельца, но и кого-то из его знакомых. Трудно себе представить, к каким бедствиям привёл бы этот дневник, если бы он попал в руки следователей НКВД. 16 сентября 1941 года, когда падение Ленинграда казалось неминуемым, 26-летний сын Шапориной Василий выразил бурную радость. Он буквально обезумел от бомбёжек города немцами и от непрекращающихся арестов, которые проводили в прифронтовом Ленинграде сотрудники НКВД, зачищавшие город от «врагов народа». Любовь Васильевна записала в дневник: «„Чему же ты радуешься?“ — говорю я. „Всё что угодно, только не бомбёжка“. Я говорю: „Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать“. Он отвечает: „А сейчас? За двадцать три года такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет“» (I, 273). Этой странички дневника было бы достаточно для вынесения смертного приговора Василию Шапорину, а таких страниц в дневнике множество. Чего стоит только одна запись от 14 октября 1941 года! «Взята Вязьма, вчера Брянск, Москва постепенно окружается. Что думают и как себя чувствуют наши неучи, обогнавшие Америку. На всех фотографиях Сталина невероятное самодовольство, каково-то сейчас бедному дураку, поверившему, что он и взаправду великий, всемогущий, всемудрейший, божественный Август» (1, 273–274).
Однако суть дневника заключается не только в остроте критического отношения самой Любови Васильевны и её знакомых к советской власти, но и в той обстоятельности, с которой Шапорина фиксирует каждодневный «недуг бытия», переживаемый советским человеком. Благодаря её дневнику мы можем зримо представить себе те ежедневные тяготы и лишения повседневной жизни, которые пришлось пережить простым советским людям, не имевшим доступа к закрытым распределителям и не обладавшим достаточными средствами для того, чтобы регулярно покупать продукты на рынке и пользоваться услугами спекулянтов. 24 июля 1942 года, в тяжелейшие дни блокады Ленинграда, Любовь Васильевна отмечает: «Я голодна. Съев своё серебро в три дня, я отекла, т. е. появились отеки на лице. И теперь ещё труднее. За серебряный молочник, чайник, сахарницу весом 1 кг 100 гр. (чудесной работы, стиль рококо) я получила 1150 гр. крупы, 600 гр. гороха и 187 гр. масла. Курам на смех» (I, 346). 5 февраля 1949 года в дневнике появляется запись: «Мой гардероб на 32-й год революции: 2 дневные рубашки (одной, из бязи, уже 5 лет, и она рвётся), 2 ночные рубашки, 4 простыни (это счастье!), 3 наволочки, 3 полотенца, 1 пикейное покрывало, 1 платье из крепдешина, сшитое в 1936 году, выкрашенное в чёрный цвет. Всё в дырах, ношу на черном combine. Чулки в заплатах. 1 костюм, ему тоже 13 лет, весь в заплатах. Летнее пальто, тоже 36-го года, шито у Бендерской и хотя перелицовано, но ещё имеет вид. И только что сшитая шуба. Вот и всё. И это у человека, который всё время работает» (II, 119).
Действительно, Любовь Васильевна много работала. Она была создательницей первого в советской России театра марионеток, художницей, переводчицей. Переводы выполняла по договору с издательством, но никогда не состояла в штате, платили ей в издательстве немного и крайне нерегулярно, а обращались по-хамски, кроме того, работа по договору не учитывалась при начислении пенсии. Стремясь свести концы с концами, Любовь Васильевна время от времени продавала оставшуюся после отца и братьев антикварную мебель и книги из своей большой библиотеки, но даже это ей мало помогало хоть как-то заштопать постоянно возникающие дыры в скудном бюджете. За полный комплект исторического журнала «Русская старина», который она так любила читать, Шапорина в конце февраля 1953 года получила всего-навсего 3200 рублей. (Это было месячное жалованье доцента с десятилетним педагогическим стажем.) Для Любови Васильевны вынужденная продажа «Русской старины» стала невосполнимой утратой: с журналом она расставалась как с живым существом. «Больно мне было очень, но так как переговоры шли с ноября месяца, я успела себя подготовить к этому, создать в себе какой-то иммунитет к этой утрате. Ничего поделать не могла, столько долгов накопилось, дети жили впроголодь. И за месяц, за февраль, истрачено почти всё» (II, 227). Её брак с Шапориным распался ещё до войны. Лауреат трёх Сталинских премий практически не оказывал ей никакой ощутимой помощи. Сына Василия, внука Петю, внучку Соню и ещё двух приёмных девочек, дочек «врагов народа», которых Любовь Васильевна взяла из детского дома, — всех их она долгие годы поддерживала, отказывая себе в самом необходимом.
Любовь Васильевна Шапорина, ещё в XIX веке окончившая Екатерининский институт в Петербурге, была редкостной фигурой советского ландшафта: много и тяжело работая, она никогда и нигде не служила, то есть не была штатным сотрудником советских учреждений. Лишь в дни ленинградской блокады Шапорина, чтобы получать рабочую карточку, устроилась медсестрой в госпиталь. Эта уникальная невключённость в советскую систему — с её обязательными для всех штатных сотрудников трудовым распорядком, собраниями, обличениями «врагов народа», коллективными резолюциями, еженедельными политинформациями и ежегодными принудительными займами — именно эта невключённость и позволила Шапориной сохранить незамыленность взгляда и независимость суждений. У неё никогда не было ни малейших иллюзий по поводу «сталинской заботы о простых людях», якобы проявлявшейся во время снижения цен, о чём так любят вспоминать апологеты плановой экономики. Ежегодные послевоенные снижения цен, о которых трубили советские газеты, получали на страницах дневника оценку, глубине и обоснованности которой мог бы позавидовать экономист и социолог: «С 1 апреля [1952 года] снизили цены на продукты на 12 %, 15 % и 20 %. Булка [81] , стоившая 2 р. 15 к., стоит теперь 1 р. 85 к., масло вместо 37 р. 50 к. стоит 31 р. 90 к. В большой семье это небольшое снижение очень заметно. В газетах по этому поводу большой шум… А о том, что на заводах уже с февраля проведено снижение расценок… на 30 % на круг, нигде не пишется. Сотня четвёрки (какие-то девятикилограммовые стаканы снарядов) прежде оплачивалась 40 р. — теперь 13. Нормы выполнения также увеличены чрезвычайно» (II, 203). В течение долгих десятилетий Любовь Васильевна, которая никогда не пользовалась никакими привилегиями, вела жизнь рядового обывателя, но никогда не имела ничего общего с безмолвствующим большинством. «Я чувствую себя каким-то дубом на поляне. За 25 лет всё и все менялись, меняли убеждения, верования, взгляды. Я оставалась верна своим убеждениям и самой себе…» (I, 422). Так написала она о самой себе 16 января 1944 года, накануне снятия блокады Ленинграда.
81
Так петербуржцы и ленинградцы называли белый хлеб.
Всякий, кто внимательно прочитает этот дневник, столкнётся с очень сложной проблемой суда Истории, точнее, с проблемой выбора между весами Фемиды и мечом или плетью Немезиды. Что предпочесть — беспристрастное правосудие или неотвратимое возмездие?
Древнегреческую богиню правосудия Фемиду всегда изображают с повязкой на глазах, как символ беспристрастия, с рогом изобилия и весами в руках. Весы — это древний символ меры и справедливости. На весах Фемиды взвешиваются добро и зло, поступки, совершённые смертными при жизни. Посмертная судьба людей зависела от того, какая чаша перевесит. Рог изобилия в руке Фемиды — это символ воздаяния или невоздаяния каждому представшему перед её судом.
Древнегреческая богиня Немезида предстаёт перед нами как крылатая богиня неотвратимого возмездия, карающая мечом или плетью за нарушение общественных и моральных норм.
Сама Любовь Васильевна была убеждена, что грядущий суд Истории, до которого она мечтала, но не надеялась дожить, обязательно вынесет обвинительный приговор Советской России и покарает её вождей, прежде всего — Сталина. Однако в переживаемых страной бедах она винила не столько большевиков, сколько дореволюционное образованное общество — русскую интеллигенцию, чьим символом веры все годы её существования был воинствующий антипатриотизм. Вчитаемся в запись, которую Шапорина занесла в свой дневник 28 сентября 1941 года, когда в «городе трёх революций» отчётливо был слышен грохот дальнобойных орудий, а его сдача врагу казалась неизбежной.
«Я вчера думала: Россия заслужила наказание, и надо, чтобы „тяжкий млат“ выковал в ней настоящую любовь к родине, к своей земле. 100 лет, а может, и больше интеллигенция поносила свою страну, своё правительство, получила в цари Мандукуса [82] и начала униженно, гиперболически преклоняться, возносить фимиамы, думая только о шкуре своей. Думать тошно об апофеозе „Как закалялась сталь“ в театре Радлова с бюстом Сталина в центре действия. <…>
Теперь Немезида.
82
В Древнем Риме верили в Мандукуса, театральную маску с огромным ртом и острыми зубами, пожиравшую всё вокруг.
Россия не может погибнуть, но она должна понести наказание, пока не создаст изнутри свой прочный фашизм» (I, 263–264).
Последняя строчка требует пояснения. Любовь Васильевна ратовала за национально ориентированную сильную власть и всякий раз с нескрываемым неодобрением замечала присутствие инородцев — грузин и особенно евреев — во властных структурах и в карательных органах. Именно засильем инородцев во главе и в рядах карательных органах автор дневника склонна была объяснять небывалый размах необоснованных репрессий в годы «большого террора». Забегая вперёд скажем, что после смерти Сталина и ареста Берии, когда массовые репрессии отошли в прошлое, Шапорина одобрительно заметила: «Слава Тебе, Господи, это прекратилось, и стало гораздо легче дышать. Во главе правительства стоят русские люди» (II, 276). Пройдёт ещё несколько лет, и Любовь Васильевна с нескрываемым раздражением напишет, что в ЦК партии есть «какие-то восточные человеки» (II, 363). Можно привести множество цитат, подтверждающих её бытовой антисемитизм: она охотно фиксировала в своём дневнике самые нелепые слухи, касающиеся евреев. Тем не менее Любовь Васильевна ещё более беспощадно смотрела и на русский народ. За несколько лет до начала «большого террора», когда времена ещё были относительно «вегетарианские», хотя казни не прекращались со времён Гражданской войны, 22 мая 1930 года Шапорина занесла в дневник очень горькие размышления о русском народе: «У нас всякий прёт (не идёт, а всегда прёт) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа — толпа дикарей, стоящих на самой низкой степени развития. <…> У нас вообще ничего не ощущают, кроме физиологических потребностей, а насчёт греха есть пословица: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасёшься.