Юрий Звенигородский
Шрифт:
— Как моей матуньке, — сопоставил Юрий.
— Раздала все имение свое, — продолжил Галицкий, — монастырям и нищим, слуг и рабов отпустила, жила в молчании, трудясь рукоделием, постилась, без сна молилась с поклонами и слезами, иной раз и день, и два, а то пять, не вкушала пищу, не посещала баню, ходила во власянице, пива-меду не пила, на пирах-свадьбах не бывала, не покидала монастыря, ни на кого не злилась, любила всех. Видя такое ее житье, многие боярыни, числом около девяти десятков, вдовы, жены и девы, тоже постриглись, чтоб быть с ней вместе. Лет через восемь праведница преставилась.
— К
— К тому, — перешел на шепот Борис, — что чернявый, повторяя Евдокеино имя, имел в виду Евдокию Дмитриевну.
— Матуньку? — вскочил князь.
— Великую княгиню-мать, — встал и Галицкий. — Дескать, плохо скорбит о муже: телом пышна, лицом весела, платье богатое, вся в жемчугах, дорогих каменьях. Белявый к его клевете присовокупил хульные слова о государыне и потомке муромских князей, участнике Донского побоища, боярине Владимире Красном-Снабде. Тут я не вытерпел, встал и врезал охальнику между глаз. Вот кулак, — погляди! — пальцы побиты.
Юрий не стал глядеть. Стоял немо.
— Вижу, — завершил Галицкий, — дворский наш белей полотна, ибо из-за соседнего стола поднялся кудрявый рыжий со шрамом через весь лоб. Извлек нож из-за пазухи, метнул в меня, да я пригнулся. Нож — мимо. А мы — в дверь. И были таковы. Я бы не утёк, — похвастался Борис. — Я бы показал им! Да Матюшка-дворский изъяснил: рыжий, что со шрамом, не кто иной, как известный атаман разбойников Афонька Собачья Рожа. Пол-Москвы его знает, только виду не подает из страха.
Князь устало положил дядьке руку на плечо.
— Поразвлек ты меня, Васильич. Жажду отдохнуть перед завтрашним торжеством. Все-таки сестра идет замуж! Лягу с курами, встану с петухами.
— Что ж, петрушки тебе с укропом! — пожелал на сон грядущий боярин.
— Вместо сосенки с ёлкой? — не принял непривычную перемену Юрий.
— Петрушка приснится — пир, торжество, укроп — сила! — пояснил бывший дядька и удалился.
Юрий ждал в глубокой задумчивости, пока комнатная девка Палашка поменяет и постелит постель.
Лег. Слушал тишину. Разные мысли долго не давали заснуть. Сознавался, что самому порою казалось: матунька после татунькиной кончины не смирила своей выдающейся красоты. Те же белила с румянами и сурьмой, душистые притирания, наряженность, украшенность, те же неотразимость, дебелость. Выступает, — пава, взглянет, — орлица, голос подаст, — свирель. В детстве не имел сил глаз от нее отвесть. Сейчас видит перед собой не княгиню-мать, обернутую во вдовий плат, а величественную подругу правящего государя, пред коей всё окружение клонись, как трава. Да поклоны не те, что прежде. В глаза — «осударыня-матушка», за глаза — «красотка», даже «прелестница». Для чего сие? Невзрачная Витовтова дочка Софья, великая княгиня при живом муже, тенью ушла из златоверхого терема в обособленные хоромы. Галицкий, конечно, преувеличил храбрость своего кулака. Куда ему! Однакоже, если в простонародье всходят плевелы клеветы, стало быть, сорные семена обильно сеются сверху. Кто же сеятели?
Юрий заснул. И привиделись ему не петрушка с укропом, а не изжившая молодости красавица в дорогом наряде, в драгоценном венце, с недосягаемо притягательным ликом, маслиновыми очами и сахарными
В соборе Успенья едва выстоял литургию, вслед за которой происходило венчание. Опирался на руку Галицкого. Глядел не столько на сестру с женихом, сколько на великую княгиню-мать, что величественно возвышалась на рундуке, обычном своем великокнягининском месте, рядом с надутой Софьей. Роза и одуванчик!
Выходя следом за молодыми, потерял на широкой паперти бывшего дядьку, оттиснутого куда-то вбок. Два боярина впереди, нахлобучив свои столбунцы, говорили громко, в общем шуме внятно. Услышались слова: «вдовствует нецеломудренно», «желает нравиться», «украшается бисером»… Голоса не распознались. Юрий попытался обойти говорящих, заглянуть в лица. Не успел. С самого края паперти увидел лишь покачивающиеся шапки сходящих со ступенек высоколобых клеветников.
Кстати, Галицкий снова — рядом.
— Разузнай, Борис, кто вон те, в куньих шапках!
— Тут полно куньих шапок, — растерялся всеведущий.
— У них по плечам — вышитые золотом петли.
— Да сейчас обычай у бояр носить на плечах ложные золотые петли.
Временная изменчивая прихоть в житейском быту. Так ничего не узналось.
Пир в Набережных сенях Юрий покинул рано, еще до тех самых пор, когда молодых повели в спальню. Об уходе не известил государя-брата, к матуньке подошел, соврал про внезапную немочь. Евдокия Дмитриевна глянула лучезарно. Улыбка, как зорька алая, обласкала сына:
— Жаль, что так, Георгий. Поди, подлечись: одну неполную ложку конского щавеля — на стакан кипятку. Через три часа принимай по ложке трижды после еды.
Отойдя, сын долго видел мысленным взором сияющий материнский лик, казалось, переполненный счастьем. Хотя знал: она с детства не терпела тверских князей: Суздаль с Тверью тоже жили в немирье. Не Ивану бы Холмскому быть ее зятем, да государь-сын настоял, и вот — брачная каша. В ней княгиня-мать смотрится, как золотой персиковый плод в чашке с разварным пшеном…
Потекли дни, сумеречные, неласковые: то дождь, то снег, в конце концов — один снег. Осень кончилась. Устанавливался санный путь. Борис Галицкий, неизменный сотрапезник и собеседник, развлекал господина придумками: то скоморохов приведет через черный ход, но Юрий быстро уставал от их пения и плясок; то предложит зайцев травить, договорится с соседом Данилой Четком о своре, но князь не любил охотиться с собаками, говорил: «Отдайся охоте, будешь в неволе». И все-таки вызволил бывший дядька бывшего своего пестунчика из тоскливой задумчивости. Предложил: съездит ямским гоном в недальнюю Рязань, якобы по государеву поручению навестит княгиню Софью Дмитриевну, что замужем за Федором, сыном Олега Рязанского, спросит о здоровье, а заодно, уже вовсе тайно, свяжется с дочерью Юрия Святославича Смоленского, что загостился у тестя. «С Анастасией!» — воскликнул Юрий, произнеся это имя со сладостным смакованием.