Юродивая
Шрифт:
Я весело глядела ему прямо в глаза. Бедный Горбун, какие маленькие, жалкие у тебя глаза. Как они часто моргают. И это силач, сильнее сильного. Это владыка, опять диктующий мне свою волю. Как часто люди навязывали мне свою волю! Свои жизни! Свои приказы! И ветер, вольный ветер развеивал все, раздувал в пепел, в порох времен.
— Слушаю твой приказ, — наклонила я смеющееся лицо.
— Зря хохочешь, — скривился Горбун. — Мое задание жестоко. Ты не любишь жестокость. Ты любишь добро и любовь. Ути-пути!.. А я люблю жестокость. Без нее не добьешься
— Кто — он?..
Я не понимала еще.
— Он. Предводитель иных сил. Противник. Он держит перевес. Он ведет Зимнюю Войну. Если б его не было — мы бы уже давно… — Горбун схватил себя рукой за горло, рванул воротник защитного балахона. — Я приказываю тебе убить генерала. Мы не знаем, где его ставка. Я доподлинно знаю, что он сейчас здесь. В этом доме. В веселом доме. — Рот его изогнулся в злобной ухмылке. — Он же человек. И ему надо расслабиться. Повеселиться. Вот уж мы с тобой, Ксения, порезвимся всласть. Ты его узнаешь сразу. Ты же ясновидящая. Ты видишь Невидимое. Курбан мне говорил о тебе много. Вижу, что он не брехал.
Настал мой черед удивляться.
— Ты знаешь Курбана?..
— Знаю. Всегда знал. Он тоже приказывал тебе его убрать. Да видно, ты, дура, его пожалела. Ты иначе не могла. Тогда. Теперь ты сможешь. Ты должна понять.
— Что — понять?!..
— Что игра, которая стоит свеч, окончена. Мир на краю. Это твое пророчество. Вот и исполняй его сама.
Он глядел на меня, как на ведьму. Я вскинула голову, мои глаза вошли в его глаза, и мне показалось, что раздался звук двух лезвий, стукнувшихся друг о друга, зазвеневших.
— Ты считаешь, я гожусь для твоей цели?
Он расслышал насмешку в моем голосе и судорожно повел плечом, вздергивая голову над горбом.
— Я хочу. — Он помолчал, дав мне осознать свое хотение. — Я хочу, чтоб это сделала ты. Ты и никто, кроме тебя.
Я наклонила голову в знак согласия.
Парни Иной страны, бездумно таращившиеся на наш разговор, толкнули друг друга в бок локтями: «Пойдем поищем себе других девочек!..» — и тихо, тихо, бочком, удалились. Горбун облил меня с ног до головы ядом взгляда.
— Я приказываю тебе, — сказал он таким тоном, будто говорил: «А пошла ты к дьяволу.»
— Я повинуюсь твоему приказу, — сказала я, как пропела.
Мне надо было петь свою песню.
И воздуха в груди для мелодии и кантилены у меня должно было хватить.
Молча я указала Горбуну на дверь. Он понял. Перекосился. Теперь я приказывала ему уйти. Почему я не закляла его великой силой своей, чтобы он оставил в покое бедный, раздираемый на части и клочки мир? Почему не вырвала я из него жало, надзубный ядовитый мешочек?! Почему я так долго приходила к пониманию того, что, если ты воюешь со злом и ужасом, воевать надо, не боясь ранить или убить?! Я всегда боялась убить. Я не хотела убивать. Я слишком хорошо помнила одного из Выкинутых за Борт, расплющенного, разрезанного под Колесом.
Горбун ушел, еще больше сгорбившись. Он совсем врос в землю. Скорчился, как гриб сморчок. Его можно было перешибить слюной. У него на спине, на горбу, закутанном в защитную болотную ткань, висела, прицепленная булавками, красная муаровая лента. Бордельные девки прицепили. Для красы. Для потехи.
Я подошла к столу, нашарила под газетой ржаной хлеб, припрятанный мужиком во френче с оторванными погонами. Куснула кусок. Хлеб был русской выпечки, орловской, — кислый, ноздреватый, с остями от непромолотого зерна, мягкий, словно бы только из печи. Наваждение было сильным и непреодолимым. Я была голодна. Я ела хлеб Родины. Я плакала.
Когда я доедала последний кусок, вошел человек во френче.
— Экая ты быстрая, — сказал он по-русски. — А я сам тебя хотел угостить.
Опустись на мат. Вот так. Сколько мы не виделись?.. Человек всегда с кем-то долго не видится. Человек забывает человека, забывает лицо, губы, руки, глаза. Человеку кажется, что это все ему приснилось. Хотя это было на самом деле.
Мы сидели на черном, пахнущем потом, кровью и слезами мате и пристально глядели друг на друга.
— Красивая девочка, славная девочка, — задумчиво произнес он, — дорого же я тебя купил.
На столе дотлевала свеча; керосиновая люстра под потолком покачивалась в воздушных потоках; в соседнем углу тихо бормотали спящие, не размыкая наглых объятий; я скосила глаза и увидела под газетой спичечный коробок, солонку с крупной серой солью, помидорину, пачку дешевых русских сигарет. Мороз обнял меня и затряс. Меня трясло в ознобе. Мороз, не морозь меня. Отпусти меня. Этого человека я должна убить. Этого. Этого. Опять его. Но я не могу его убить. Не могу. Не могу.
— А ты какая стала, — прошептал он горько. — Износила тебя жизнь. Потрепала. Да и меня тоже.
— Вы меня с кем-то путаете, — сухим горлом прокаркала я, — вы меня за кого-то…
Он положил ладонь, остро пахнущую табаком, мне на губы.
— Девочка, — сказал. — Ксения. Милая. Брось притворяться. Ты же не можешь притвориться. Пороху у тебя не хватает. Тебе приказано меня убить?
Мы легли на холодный кожаный мат, обнялись и тесно прижались друг к другу, чтобы друг друга согреть. Меня бил озноб, зуб на зуб не попадал, и я молилась об одном — чтобы это все не стало сном, чтобы я не проснулась.
— Я хочу спать так вечно, генерал, — сказала я и крепче обняла его. — Сколько людей я спасла. А мне никто спасибо не сказал. Ну и не надо.
Он нашел губами мои губы, но не поцеловал. Нежно дунул на них.
Меня трясло сильнее. Начиналась пляска страха. Я заболевала. Жар и холод бороли меня сразу и попеременно. Зубы стучали. Я прикусила пляшущими зубами язык, рот наполнился кровью. Руку я закинула генералу за шею, вдыхала табачный запах, исходящий от его усов.
— Ну и ну, — пробормотал он взволнованно, — эк тебя разобрало. Я не умею лечить лихорадку. Постой. Погоди. Постой, паровоз, не стучите, колеса. Сейчас я тебя закутаю.