Юродивая
Шрифт:
— Как же они живут, Крот?..
— Скучно, Хоро, живут… А эта, видишь, тут не скучает — ее каждый день на допросы таскают… на прогулки выводят, как собачку… шитье ей дали, бабью работу, а она и шить-то не умеет, ни стежка не положила… петь заставляли для развлечений — не поет… молчит, в небо уставится… не в себе она, одним словом…
Так они шли, ведя меня и обсуждая меня. Юрта выросла перед нами большим грибом, меховым караваем. Я нагнулась, проходя через нависшие над порогом шкуры, и увидела тьму. Тьма металась, извивалась. Тьма вставала дыбом, как шерсть зверя. Тьма вспухала большим черным сугробом и опадала, оставляя после себя рыдание и шуршание и причитание. Еле видимые во тьме люди сновали вокруг кошмы, где
— Давно началось? — стараясь быть бесстрастной, спросила я, и мне послушно ответили из тьмы:
— Десять часов уже. И ни туда, ни сюда.
Я приблизилась к ложу. Женщина хватала воздух искусанным, пересохшим ртом. Угрюмые монголы подносили ей ко рту губку, пропитанную кобыльим молоком. На тарелке, близ изголовья, лежала пара холодных беляшей. Живот женщины, огромный и страшный, заголился, торча горой из-под сбившейся в кучу на груди сорочки, и пупок глядел черным глазом. Вся роженица колыхалась, дергалась, дрожала, плясала, лежа на подстеленных овечьих попонах и войлоках.
— Милая, — сказала я как можно нежнее, — милая… Как я люблю тебя…
Женщина на мгновение утихла, перестала дергаться и дрожать. Ее невидящие глаза уставились в меня. Переносицу усыпали мелкие бисеринки пота. Из прокушенных губ на кошму стекала коричневая кровь. Женщина положили руку себе на живот и прохрипела:
— Что бы я сейчас только ни дала, чтобы… все бы отдала, чтобы…
Никто не узнал, что таится за этим злобно-бессильным «чтобы». Она заорала так внезапно и устрашающе, что мужчины, тенями колышущиеся по темной юрте, присели и зажали уши, а один даже вывалился из юрты на волю, сминая полог из ковров и шкур.
— Держись за мою руку! — крикнула я, стараясь перекричать роженицу. — Держись! Я сожму твою руку! Тебе будет больно! Ты будешь думать о том, как больно руке, а не животу! Согни ноги в коленях! Живо! Прижми колени к груди! Тужься! Тужься! И ори! Ори как можно громче! Не думай, что о тебе подумает великий Будда!
Я схватила руку Цэцэг и сжала до хруста в костях. Она выгнулась коромыслом. Ее затылок и пятки уперлись в кошму. Она орала беспрерывно, жутко. Рот ее расширился, как яма. Мужики, блестя раскосыми глазами, склонились над ней. Я показала им кулак. Они отступились. Крик Цэцэг бился внутри юрты, вырывался наружу сдавленным воплем. Кричит ли медведица, когда рожает? Вопит ли волчица? Или они терпеливо и достойно сносят великие муки свои?
— Колени к подбородку! — завопила я не хуже Цэцэг. — Обними их руками! И держи так! Не выпуска-а-ай!
Головка ребенка показалась в багровой расщелине. Иди! Иди сюда! Хоть здесь и тяжело! Жутко здесь, отвратительно! Хоть тебя здесь, поперед жизни, ждет безносая баба с косой! А ты бьешься внутри матери рыбой. Жаждешь вынырнуть на воздух. Твой первый вдох будет твоей первой великой болью! Но вдыхай! Вдохни, если сможешь вылезти из пещеры! Из кровавых катакомб тьмы!
Скорченное тело женщины содрогнулось раз, другой. Я запустила обе руки в ее лоно и ухватила ребенка за головку обеими ладонями, мягко и сильно. Я не знала, делают ли так повитухи. Я видела — он не может вылезти, он слаб, и он кричит там, внутри нее, от боли и от ужаса. Если он пробудет там еще немного, он задохнется, обовьется пуповиной и умрет. Неужели и я так же появлялась на свет?! И вот так же корчилась Елизавета, выталкивая меня, страшно и бесповоротно рожая меня?!
Бесповоротно.
Вот оно.
Все назначено, и возврата нет; все мы попали в ловушку, в западню. Мы все время ищем, как бы нам выкрутиться из нее. Но Колесо крутится. Спицы блестят, мелькают, сливаются в сплошной блеск. И мы внутри Колеса. А то и под Колесом. И, погибая, раздавленные, смятые, перерезанные надвое, мы поворачиваем лицо к самому началу и кричим: ЗАЧЕМ?! ЗАЧЕМ МЫ ПОЯВЛЯЕМСЯ НА СВЕТ БОЖИЙ, ГОСПОДИ?! ЧТОБЫ УМЕРЕТЬ?! НЕ ВЕРЮ! ЗАЧЕМ ТОГДА ВСЕ, СОЗДАННОЕ ТОБОЙ!
— А-а-а-а-а-а-а-а! Дайте мне умере-е-е-еть! Я хочу умере-е-е-еть!
— Сейчас, сейчас, милая… сейчас, сейчас…
Я осторожно тянула ребеночка за головку, поглаживая мокрое темечко, раздвигая пальцами кожные складки, тесьму и бахрому красной плоти матери. Цэцэг орала уже не переставая. Она вертела лицом туда-сюда, и ее крутящееся лицо сливалось в один сплошной ком белой боли и муки. Какой ценой. Боже, какой ценой. Сильно наши праотцы согрешили там, в Райском саду, однако, что платят во все сущие с тех пор жизни за Жизнь такою непосильной ценой.
Головка взрезала багровые льды, побежали на кошму кровавые воды, показалось личико, раскосое, слепое. А вслед за сморщенным личиком и весь младенец выпрыгнул, сияя и мокро блестя, из натруженных, превращенных в сгусток боли недр матери, вылетел, как рыба из тьмы вод, вишнево-серебристым узким тельцем блеснув в свете огней измученной юрты.
— Мальчик! Мальчик!
Радости моей не было предела. Я держала мокрое, живое и скользкое тельце в руках. Оно болталось на тонкой кровавой веревочке. Пуповину ведь надо перерезать… или перегрызть, как это делают звери в лесу?.. Раскосый бритый мужик, вывернувшийся у меня из-под локтя, молча подал мне нож для разделки бараньих туш. Я полоснула по воздуху. Крик матери оборвался.
— Нитки… нитки мне… замотаю… быстро…
Кровь тоже быстро текла. Мне толкнули в руку грубый клубок. Я судорожно отматывала пряжу, вязала узлы на красных выступах плоти, хлестала бараньим ножом по натягу нити. Молчащая Цэцэг косыми, полными слез, огромными коровьими глазами благодарно глядела на меня.
Она глядела на меня, а видела то, что мне не увидеть никогда.
Она видела реки и моря, внутренность боли и час зачатья; свое прошлое и будущее всех; она видела, не видя, слепыми, от радости плачущими глазами своего рожденного ребенка, а я была ее повитухой, и ей было наплевать на меня, какая я, кто я, откуда взялась, зачем именно меня подослали к ней солдаты, по приказу или из милости. Она царила над временем, она была царица, маленькая женщина Цэцэг, а я была при ней слугой и мамкой.
И вдруг она увидела меня.
Разлепила запекшиеся, раскрашенные подсохшей сукровицей губы.
— А у тебя… — прошелестела сухим листом глотки, изодранной беспрерывным криком, — …дети есть?..
Что я могла ей ответить?
Что я не отомстила тем, кто отнял у меня сына? Что смешала воедино сон и явь, и не знала в снах своих и в яви своей, родила я дочь или уже отпела… дорогие, давно ль вас отпели?.. Как звали вас… как назову я вас позже… потом?.. Почему мне все время снится один и тот же сон — я лежу в железном ящике, и вместо моего тела, моих глаз, моих рук и ног, моих огненных волос к небу из железного короба взметается громадный столб бледно-золотого пламени, отчаянный костер, а снег вокруг блестит невыносимо, и маленький мальчик, мой сын, играет на арфе, сидя на снегу, освещаемый сполохами безумного костра, а маленькая золотоволосая, как я, девочка… моя дочь?.. а разве у меня есть дочь?!.. да, есть, ты же сама, в муках и терзаниях, искусав губы и кулаки, расцарапав живот и грудь, родила ее… нет, вранье, я ее рожала легко, это был праздник… красивый, долыса бритый лама принес мне в подарок ракушку с жемчужиной внутри… это было на берегу моря… снова моря… опять моря… только не холодного, а теплого… я назвала ее Цэцэг… нет, Мария… нет, Елизавета… а потом я держала ее голову на своих коленях, когда она уходила от меня… зачем дети уходят от нас?!.. а мы уходим от них… навсегда… туда, к звездам…