За безупречную службу!
Шрифт:
«Акционер, блин», — вторя подполковнику Сарайкину, подумал Волчанин.
По двору уже бежали, спеша на выручку оплошавшим товарищам, черные фигуры в масках. Возмутитель спокойствия что-то коротко сказал своим жертвам, разом отпустил обоих и, спокойно повернувшись к воротам спиной, двинулся к своей машине, на ходу брезгливо вытирая пальцы белоснежным носовым платком. Один боец нетвердым шагом отошел от ворот, горбясь и пряча в ладонях пострадавший нос; второй, перехватив автомат, в дуло которого только что вдоволь насмотрелся, со зверским лицом передернул затвор и выставил ствол сквозь решетку, целя обидчику в спину.
А что, подумал Волчанин, — может, пусть его? Место тихое, безлюдное… Правда, день на дворе, и вообще…
Он прижал пальцем тангенту лежащей в нагрудном кармане рации и негромко скомандовал в укрепленный у левой щеки на гибком стебельке микрофон:
— Отставить! Седьмой,
И сейчас же, как награда за мудрость и прозорливость, из узкой щели между какими-то вросшими в землю кирпичными лабазами с тарахтением выкатилась и, с натугой набирая ход, волоча за собой густой шлейф сизого дыма, запылила в направлении города когда-то зеленая, а ныне рябая от местами проевшей кузов насквозь ржавчины жигулевская «четверка». За рулем, поблескивая толстыми, как бутылочные донышки, стеклами очков и сильно подавшись вперед, прямой, будто аршин проглотил, сидел корреспондент газеты «Мокшанская заря» Харламов.
— Вот же крапивное семя, — с сердцем произнес Волчанин. — Перевешать бы вас всех вверх ногами на фонарях — то-то было бы славно!
Незнакомец, по-прежнему выглядящий, как денди, уселся за руль своего «ягуара» и запустил двигатель. Но прежде чем уехать, опустил тонированное стекло дверцы и, выставив наружу голову, одарил сгрудившихся у ворот бойцов обворожительной улыбкой. Иномарка со сверкающим зверем на капоте резко сдала назад, развернулась, подняв облако пыли, и, стартовав, как ракета, пулей унеслась вслед за дребезжащей развалюхой корреспондента. Проводив «ягуар» задумчивым взглядом, Волчанин снова взялся за телефон.
— Подполковник? — сказал он, дождавшись ответа. — Это я, как обещал. Твоя правда, Палыч: акционер мутный, да и вряд ли он вообще хоть раз видел какие-нибудь акции живьем, не по телевизору. Что — «ягуар»? Подумаешь, «ягуар»! Ты знаешь, сколько хорошим стрелкам в больших городах платят? Догадываешься? Ну, то-то… А ты говоришь: «ягуар»… Не самый, между прочим, престижный автомобиль. Зато парень — настоящий профи. Видел бы ты, что он тут устроил! Я прямо залюбовался, клянусь. Но это шоу пора сворачивать, пока все не пошло вразнос. Хватит с нас неучтенных факторов, хватит! Короче говоря, действуй. Хочешь, уговори, хочешь, запугай, хочешь, забей в посылочный ящик и отправь наложенным платежом на деревню дедушке — это твой город, тебе и карты в руки. Но чтобы духу его тут не было… Что? Да не командую я, это ведь была твоя идея. И люди твои сделают все без сучка, без задоринки — местные ведь, кому же, как не им? Зачем тебе надо, чтоб столичные варяги тут на каждом углу своими сапожищами наследили? А? Да знаю, знаю, что прав… Числится за мной такой недостаток: всегда прав, потому что сначала думаю, а потом открываю рот. Так я на тебя рассчитываю. Что?.. Да чем скорее, тем лучше.
В открытую дверь, коротко постучав костяшками пальцев о косяк, вошел боец в перепачканном известкой комбинезоне.
— В бухгалтерии нашли, — сказал он, протягивая Волчанину пыльную синюю папку.
У Виктора Викторовича екнуло сердце, но в папке, увы, оказались всего лишь пожелтевшие листки ведомостей выдачи зарплаты за ноябрь тысяча девятьсот девяносто пятого года. Облаяв дуболома, неспособного отличить техническую документацию с чертежами и схемами от годной только на растопку бухгалтерской макулатуры, Волчанин выставил его за дверь, закурил новую сигарету и вдруг озадачился вопросом: а куда, собственно, подевался баллонный ключ, которым столичный драчун барабанил по воротам? Вопрос был пустяковый, праздный, ответ на него не представлял ни малейшего интереса, и, про себя подивившись причудам человеческого сознания, Виктор Викторович без труда выбросил эту постороннюю чепуху из головы.
Александру Шугаеву по кличке Шуня было двадцать восемь лет от роду. Он был недурно сложен, хорош собой, неглуп, умел связно выражать свои мысли и пользовался успехом у противоположного пола. С грехом пополам получив диплом о высшем образовании в столице родной автономии, он вернулся в город своего детства, где по знакомству без особенных усилий приобрел место оперуполномоченного уголовного розыска и звание лейтенанта доблестной российской милиции. Быстро вникнув в систему, основные принципы работы которой в общих чертах были известны ему чуть ли не с пеленок, Шуня недурно развернулся, научившись получать от своей не шибко высокой должности вполне удовлетворительный по провинциальным меркам доход. Его непосредственный начальник майор Малахов, он же Маланья, хоть и тот еще баран, смотрел на жизнь под правильным углом: жил сам и давал жить другим. Правда,
Маланьи Шуня не боялся, и жизнь показала, что в этом он был прав: бояться следовало совсем другого. Беда, как водится, пришла, откуда не ждали: президент подписал указ о переименовании милиции в полицию, и в один далеко не прекрасный день мутная волна переаттестации, которую так и подмывало назвать чисткой, докатилась до провинциального Мокшанска. А поскольку даже здесь время от времени находились недоумки, в поисках справедливости строчившие жалобы на сотрудников правоохранительных органов, председатель аттестационной комиссии, какой-то московский хмырь в полковничьих звездах, пролистав личное дело Шуни, высказался в том смысле, что такие, с позволения сказать, сотрудники позорят славное имя наших доблестных внутренних органов, и что таких мало гнать — сажать их надо, чтоб другим неповадно было.
Увольнение из органов Шуню, конечно, огорчило, но не сказать, чтобы очень сильно. По молодости лет о пенсии он не задумывался, далеко наперед не загадывал и просто плыл по течению, даже не мечтая о высоких чинах, званиях и правительственных наградах. Как и многие его коллеги, он был обыкновенный гопник, отличающийся от дворовой шпаны, с которой вырос, только наличием кое-как, со скрипом, полученного высшего образования да лейтенантскими погонами на плечах. Теперь погон не стало, но жизнь-то не кончилась; это было просто небольшое осложнение, с которым надлежало как можно скорее справиться.
Примерно то же, подписывая обходной лист, ему сказал Маланья. Я тебя предупреждал, что допрыгаешься, сказал он, — вот ты и допрыгался. Но ты сильно-то не убивайся: оклад у тебя, конечно, отобрали, зато свободы теперь не в пример больше. Не тебе объяснять, чей это город, чья в этом городе власть. И, если учтешь прежние ошибки, внесешь поправки и больше не станешь терять берега, жалеть ни о чем не придется: раньше срабатывались, и теперь сработаемся.
Смысл этой исполненной туманного оптимизма речи Шуне был понятен. Лейтенант Шугаев был не первый, кому пришлось в силу различных причин снять погоны и портупею и уйти на вольные хлеба. Кое-кто действительно ушел — устроился на другую работу, а то и уехал из города, — но большинство, сдав табельные стволы и покинув прокуренные кабинеты, продолжало поддерживать с бывшими коллегами тесные дружеские и деловые связи. Лишившись официального статуса, они не ушли из системы, взяв на себя функции, исполнение которых не подобает людям в погонах. На языке закона все вместе это называлось ОПГ — организованная преступная группировка; в силу вполне понятных причин конкурентов у нее в Мокшанске не было и не могло быть, и о лучшей карьере Шуне, таким образом, нечего было и мечтать — ничего лучшего родной городишко предложить ему не мог, а в Москве и других больших городах хватало своих Шунь.
В день, когда судьба Шуни краешком пересеклась с судьбой синей папки, о существовании которой бывший лейтенант даже не подозревал, ему позвонил Маланья — велел собрать пацанов и быть наготове, чтобы выехать по первому звонку.
Необходимость обзванивать пацанов отсутствовала, все были в сборе — сидели на скамейке в парке и, любуясь видом на реку, лузгали семечки под свежее пивко. По талантам и выслуге лет Шуне давно полагалось бы стать бригадиром. Но с вакансиями в Мокшанске было туго, и он покамест ходил в звеньевых, имея под своим началом всего трех бойцов — тугого умом, но зато здоровенного, как племенной бык, внушающего клиентам страх одним своим видом Маму (сокращение от «Мамонт»), чернявого, верткого и пронырливого Шишу и длинного, как шланг, начисто облысевшего в возрасте семнадцати лет, тощего субъекта по кличке Удав. Кличка эта была дана ему не за подходящую наружность, а за совершенный на заре криминальной карьеры подвиг, когда Удав пытался уладить разногласия с бригадиром явившихся из Казани гастролеров при помощи нейлонового шнурка от собственного ботинка. В кульминационный момент старый шнурок лопнул, полузадушенный бригадир, обретя свободу, вполне предсказуемо озверел, и, если бы не Шуня, которого в милицейском тире научили не только отличать ствол от рукоятки и давить на спуск, но иногда еще и попадать в цель, самозваному душителю пришлось бы несладко. «Да ты настоящий удав!» — с насмешливым восхищением сказал тогда кто-то из пацанов, и кличка приклеилась намертво. Легенду о нейлоновом шнурке и казанском бригадире в Мокшанске пересказывали до сих пор, и каждый раз аудитория встречала ее дружным гоготом, но на деловых качествах Удава тот давний косяк не отразился: боец из него со временем вышел неплохой.