За борами за дремучими
Шрифт:
— Не боись, где наша не пропадала!
В этом, понятном лишь мне признании — просьба сохранить в тайне от окружающих его задумку, его право на риск, потому что в таком деле самое трудное и почетное — быть первым.
Но улыбка у Генки квелая. Видать, не дозрел он еще в своем решении до черты, за которой уже нет места ни страху, ни сомнениям.
Вместе с нами кучкуются ребята с других улиц поселка, но на сегодня забыты все прошлые ссоры, не слышно обычной подначки, обидных насмешек, столь часто приводимых к дракам, к постоянной вражде. Всех примирила река. Такая у нее сейчас завораживающая сила.
Недалеко от нас собрались взрослые, смолят махру. Курят они вкусно, не торопясь, с
Нас, пацанву, тянет к ним поближе — подловить, услышать их разговоры, полюбоваться на награды, призывно поблескивающие за отворотами фуфаек. Кажется, их совсем не волнует готовящийся к весеннему бунту Ниап, они этих речек насмотрелись, больших и малых, досыта наглотались и речной воды, и болотной жижи.
— Спихнул нас тогда фриц под обрыв, к самой реке, сечет сверху из автоматов. На Волгу глянул — кипит от пуль, как варево в котелке. Дорогу к отходу, гад, отрезает, а нас не трогает, видно, от нахальства своего и убивать не торопится. Кто в воду кинулся, тут же кровью ее окрасил. А немчура сверху кричит: «Лазь, рус Иван, сюда. Лазь. Хлеб дам, девка дам». Издевается, значит. А куда наверх попрешь, когда в патроннике пусто. И на каждую славянскую душу по 5—6 адольфов. В общем, крутись не крутись, кругом смерть. А умирать зря кому охота. Единственного желал, жизнь подороже свою отдать, хоть одного фрица да прихватить на тот свет.
Как выжил Три Ивана, а вернее Ван Ваныч Иванов, интересно, но узнать это не удается, так как его перебивает Вено Таракан, невысокий нахрапистый мужичок, с самой рани уже хлебнувший где-то бражки, а потому веселый и говорливый. В поселке про него судачат: «Куда стакан, туда и Вено. Как таракан за хлебной крошкой». Но я его не осуждаю. На фронте Вено не отсиживался в обозе, как красномордый Васюта Филинский, а лазил под пулями на переднем крае, снимал вражеские мины. Там же, на минном поле, и оставил правую руку. Сейчас рукав его фуфайки висит подбитым крылышком, а козьи ножки ему скручивают мужики.
— Я столько Нюрку свою не щупал, сколько этими вот руками — трепыхнулся пустой рукав — той начинки из земли вытащил. А ведь каждая хреновина в чью-то жизнь метила…
Вздыхают Венины сотабачники, но собравшая здесь всех река не отпускает времени на грусть.
— За спасенные солдатские жизни тебе спасибо, — говорит Три Ивана. — Награды на фронте даром не раздавали. Эвон у тебя их сколько — не грудь, а иконостас.
Похвала бывалого фронтовика распрямляет Вене грудь, незастегнутая фуфайка распахивается еще шире, и все видят: двумя рядочками приколоты к гимнастерке медали.
— Так-то оно так, да разве руку они мне заменят. Медалью кашу черпать не будешь.
— Ничего, Вениамин Степанович, — успокаивает его Три Ивана, — у тебя Нюрка уже в интересе, взамен одной твоей потери новый десяток рук нарожает. Заветную-то руку поди осколком не срезало?
Мужики засмеялись.
— Не-е, цела, — улыбается Вено.
Я вглядываюсь в лица фронтовиков. Вроде и улыбаются, и щеки зарозовели от махры, а глаза стылые, не отпускает их какая-то внутренняя боль. И мне кажется, что их лица — это маски, на которых — хотели бы они того или нет — отражается все, что они перенесли. У фронтовиков счет к жизни особый. Война для них не закончилась, она продолжает в них жить какой-то непонятной для других тревогой, о которой не поведаешь даже близкому человеку. Вот и ищут солдаты по поселку друг друга, сходятся на перекуры, рассказывают побасенки, стараются всем показаться веселыми, а сами остаются где-то там, в давно осыпавшихся окопах.
— А ведь воды нынче большой не будет, — вещает всезнающий Три Ивана.
— Это почему же? — вопрошает кто-то.
— А вон куличок над самым льдом гнездо себе мастерит. — Он показывает рукой на курчавину кустов на том берегу реки. — Примета верная.
— Поживем — увидим, — не то соглашаются, не то возражают ему. И мне хочется, чтобы река родила большую воду, затопила все окрестные луговины, заполнила овражки и низины — будут тогда сельчане с добрым укосным сеном, с рыбой, а может быть, и с утиным мясом.
— Гляньте, гляньте, — закричала Парунька. Все разом повернулись к реке. А я ничего не понял. Мне показалось, что кто-то рядом вздохнул глубоко и жадно, и это было похоже на вздох уставшего человека, который долго чистил колодец и вот, наконец, поднялся наверх из его удушливой глубины, чтобы глотнуть чистого воздуха. И этот глоток обжег легкие, вызвал непроизвольный кашель.
Где-то в придонье Ниапа возник неясный шорох, который становился все сильнее, сильнее, постепенно перерастая в неясный гул. Лед на глазах начал вспухать, а потом медленно осел, будто уставшая от тяжести вода решилась приподнять свой ледовый груз, вздохнуть свободно и не смогла. Это было невероятно, но река дышала. И это ее, а не чей-то вздох услышал я так отчетливо. Впервые в своей жизни я видел, как просыпалась от спячки река, лед прогибал свою спину и с придыханием оседал. Казалось, Ниап не просто вздыхает, а разговаривает, жалуется, просит нас помочь ему освободиться из ледового плена. Удушливый приступ сотрясает мощное ледовое покрывало, вода толчками через прорубь выталкивается на поверхность, ей уже тесно, неуютно в своем скованном ложе. И вдруг раздался резкий треск, будто переломил кто-то сухую доску. Такой сильный, что многие из нас невольно присели, не поняв, что же произошло.
У дальнего берега рванул кто-то снежное покрывало сильными руками, родилась трещина, которая стремительным черным зигзагом пошла в нашу сторону. Бабахнуло снова, и я замер от испуга и восторга: на моих глазах рождалось чудо. Река вздыбила свой загривок, будто из ее глубин, очнувшись, начала всплывать огромная рыбина, взламывая гигантскими плавниками холодный панцирь реки. Теперь уже выстрелы следовали один за другим, какая-то неуемная сила с азартом крушила полуметровый лед. Встревоженно застрекотали сороки, взвились над тополями грачи. Недавно неподвижное ледовое покрывало распадалось на сотни громадных кусков, которым вдруг стало тесно в ложе береговых откосов. И… лед тронулся! Сплошное стонущее, потрескивающее, шуршащее месиво. Льдины, словно живые, наслаивались одна на другую, лезли на берега, вставали на ребро, переворачивались, вспыхивая яркими зеркалами, отсвечивая стеклянной полировкой боков.
Все разом заговорили, каждый что-то свое, радостное и доброе.
— Ну как, Вено, а такие форсировать приходилось? — услышал я вкрадчивый голос Васюты Филинского.
— Да это нашей трижды непромокаемой… не семечки — шелуха. — Вено качнулся к кромке берега, глянул вверх по реке. Оттуда подпираемая талой верховой водой напирала страшная живая лавина. Узкая полоска берегового припая держалась пока крепко, проползающее мимо чудище лишь покусывало и крошило его, но чувствовалось, что и его неподвижной жизни скоро придет конец.