За что?
Шрифт:
Шел уже февраль 1943 года. Из газет было известно, что наши войска освободили Великие Луки, и я все время думал о тех своих товарищах-врачах, которые оставались там.
Наконец меня вызвали к следователю. За столом сидел молодой человек, худощавый и подвижный, с копной черных волос на голове. Потом я узнал его фамилию: Григорьев. Предложив мне сесть напротив, он довольно долго перелистывал мои бумаги. У меня не было плохих предчувствий, и я спокойно ждал обычных вопросов. Но первый же вопрос оказался неожиданным.
— Какие у вас взаимоотношения с Яловым? — спросил следователь.
Я рассказал все: и о чем спрашивал меня Ялов, и
— Я вас понимаю, — сказал он наконец. — И я вижу, что вины на вас нет. Но дело в том, что Ялов испортил вам всю эту папку, и я ничем не могу вам помочь, как бы ни хотел. Мы дадим свое последнее заключение о вас с положительной характеристикой, но вас все равно осудят. То есть суда никакого не будет, просто по решению Особого совещания вам принесут бумажку со сроком, вы распишетесь — и все. Лет пять придется отсидеть.
Я сидел перед ним и не мог говорить. Следователь терпеливо ждал.
— Но за что? За что?! — Я чувствовал, что слова выдавливаю из себя через силу. — Ни в школе, нигде нас этому не учили… Ни в каких законах не указано, что невиновному человеку можно дать срок без следствия и суда…
Григорьев тоже помолчал немного, потом сказал:
— Вы еще так молоды. Пять лет — срок небольшой. У вас все впереди.
Открылась дверь, и вошел солдат.
— Проводите гражданина в камеру и поставьте на довольствие, — приказал следователь. И тут только я понял, что это — конец. Больше никакой надежды.
Александр Лазебников
Александр Ефимович Лазебников (1912–1985) — профессиональный репортер, автор изданных в 30-е годы книг о гражданской войне в Испании, о соратниках Ленина и др. В 1938 году обвинен в подготовке покушения на «вождя народов». Провел в заключении 18 лет.
Магазин на Сретенке (Из книги «Линии судьбы»)
5 июля 1937 года…
Этот день я хорошо запомнил, потому что завтра на «Динамо» наши играют с басками. В редакции только разговоров, что о завтрашнем матче.
В нашу комнату зашел редактор Владимир Михайлович Бубекин.
— Ну, репортеры, вы все знаете… Где купить хорошую игрушку сыну?
— В Загорске, — пошутил кто-то. «Комсомолка» шефствовала над Загорской фабрикой игрушек.
— Нет, поеду в Мюр-Мерилиз, — сказал Бубекин. Тогдашний ЦУМ еще называли, как встарь. — Кого подвезти до центра?
И вот мы в самом большом универмаге страны. Разглядываем катер с бензиновым фитильком и скачущую лягушку из папье-маше.
— Это все? Маловато.
— В конфискаты заходили?
Мы не поняли вопроса. Продавщица пояснила:
— На Сретенке. Вверх по Кузнецкому, свернуть на Лубянку, пройти Сретенские ворота и по левой стороне улицы до конца. Угловой дом…
Не доходя Сухаревской площади, мы останавливаемся: обещанного магазина нет. Есть зеркальные стекла окон в густых белилах, наглухо завешенные тяжелыми портьерами. Пока мы раздумываем, открылась дверь, кто-то вышел. Мы вошли.
В помещении был неестественный для июльского дня полумрак. Тусклый свет пробивался в каком-то молочном тумане сквозь стекла, замазанные белой краской. Множество незажженных люстр свисало с потолка. Тишина так и звала найти табличку: «Закрыто на учет». Но магазин был открыт, хотя покупатели, менее просвещенные, чем мы, помявшись на месте, уходили, приняв это просторное помещение за склад.
Мы шли лабиринтами книжных шкафов, павловских гардеробов со створками из мозаики, изящных и хрупких сервантов, будто созданных в поединке стилей и эпох, старинных диванов — красной, черной и желтой кожи. Громоздкие рояли угадывались где-то впереди сплошным зеркальным блеском. Ряды вольтеровских кресел из ясеня с подлокотниками, отполированными теплом чьих-то рук, торжественные, как троны, стулья с резными спинками, шезлонги в замысловатых узорах плетеных сидений, секретеры, бюро, письменные столы. За глухими толстыми стеклами шкафов красного и черного дерева — циферблаты, продолговатые гири на цепях, похожие на грузила, немые маятники, недвижимые стрелки.
Беспорядочными казались прилавки вдоль стен, густо увешанные полотнами в дорогих рамах. Косяки бликов шарили по полкам в такт покачивающейся лампочке. Там, где лежало что-то цветастое, яркое — бухарский халат, черная шаль в красных розах, — лампочки будто раздували тусклый свет и опять уходили в закат.
Вокруг дремали разрозненные сервизы, белели горы столовой посуды. Так же беспорядочно были разбросаны ковры — текинские, ширазские, паласы. Лишь в отделе готового платья был порядок, почти как в Военторге на Воздвиженке. Это сравнение напрашивалось невольно из-за обилия армейской одежды. Правда, было немало и гражданских костюмов — двойки, тройки, но они терялись где-то на задворках, словно нездешние. Здешними были костюмы военные. Суконные френчи, гимнастерки из тонкого шевиота и габардина, нарядные бекеши индпошива, кожаные регланы, синие кители моряков. Рядом с одеждой стояла обувь: как на плацу, голенище к голенищу, сапоги, шеренги мужских туфель, ботинок — и опять сапоги. Все напоказ, товар лицом, коробок не видно.
Два покупателя молчаливо разглядывали товары без этикеток и ценников. Вместо привычного гула голосов — шепот. Казалось, эти двое понимали, что здесь ни о чем не надо спрашивать, да и некого — продавщица далеко, одна. Но все-таки что это? Распродажа, конфекцион? Какой-то человек недоверчиво оглядывает себя в полукружье трельяжа. Ощупывает, на месте ли хлястики у обновы — кителя цвета хаки; опустил руки в карманы, будто поискал — не забыл ли чего прежний владелец. Не очень узнавая себя в великолепии трех зеркал, выжидающе постоял.
— Нелады. Велик малость френчик! — и на нас глянул, не решается на покупку без постороннего совета. Вот он уже снял с себя китель, держит в руках, подбирая глазами другой в колонне защитного цвета: какой померить? Наверное, впервые в жизни представился ему такой выбор.
Кто-то вошел или вышел, отворилась наотмашь дверь, и тяжесть густого зноя улицы, как взрывная волна, ударила по комсоставовской цепи. Налились бестелесные рукава, раскачиваются на ветру гимнастерки, стучат друг о друга деревянными ключицами вешалок. Все, что висит над прилавком, послушно двери: рукава по швам, пока она закрыта, а стоит кому-нибудь взяться за ручку, дрожат, будто от стужи…