За экраном
Шрифт:
Вот что помню четко. У меня в крохотном фанерном «стойле» на Гнездниковском, дом семь, сидит Бабель. Сидит долго, мы уже закончили деловую часть беседы. Из просмотровых залов, большого и малого, доносятся слова команд или приветствий, их перекрывают рев тракторов и звонкая мелодия, навязчивая, бодрящая: «А ну-ка девушки, а ну красавицы, пускай поет о нас страна…»
Говорим о фильмах, об Одессе, о скачках. Ждем, когда можно будет пойти к начальству. Бабель принес исправленные куски диалога к сценарию «Как закалялась сталь». Фильм должна была ставить на Киевской студии Юлия Ипполитовна Солнцева.
В годы недавно заговорившего кино сценаристы еще не вполне справлялись с речью. Часто призывали «варягов». Передо мной – Бабель. Серый двубортный костюм. Плотная фигура. Неуловимые глаза за стеклами очков. Иногда взглянет, встретимся взглядом, глаза мудрые, тяжелые, но добрые, все понимающие. Разговор о сценарии закончен. Надо его утверждать.
Или вот еще помню. Бабель прочел сценарий «Семнадцатилетние», врученный мною ему для доработки. В глазах Бабеля искрится юмор. Он говорит: «Лучше не будет, можно немножко приодеть, припудрить». Прошу, чтоб он поскорее закончил – как всегда, натура уходит. Мой друг, режиссер Белинский, звонит, слезно просит. Уславливаемся с Бабелем: через две недели.
Бабель, который за всю жизнь написал одну книгу. Бабель, в рассказах которого нельзя переставить ни одного слова, должен через две недели изготовить семьдесят страниц! Исаак Эммануилович, с тоской взглянув на сценарий, как бы с трудом отрывает его от стола и идет, помрачнев, к выходу, медленно, как с тяжелой ношей. Но нужно. Надо жить. Нужны деньги. Лучше их зарабатывать так – безымянно. Наверное, легче.
Закрывая дверь, все же обернулся:
– Заглядывайте, попьем кофе.
Я благодарно улыбаюсь. Бабель-кофейник – это волшебник. Он только что рассказывал, как его варить. Это обряд. Видимо, Исаак Эммануилович придерживается его неуклонно. Расстаемся.
Я стою, все еще преисполнен значительности. Бабель приходил ко мне. Бабель мне звонит. Бабель приглашает к себе пить с ним кофе, с Бабелем.
Как-то заглядывает в комнату Сергей Михайлович Эйзенштейн. Искорки улыбки всегда в его глазах.
– Вы, говорят, закабалили Бабеля?
Отвечаю вопросом на вопрос:
– А зачем он вам?
Сергей Михайлович смеется:
– Вижу, вы внимательно читаете «Одесские рассказы»…
Я говорю, что на днях он заканчивает «Семнадцатилетних».
– Белинскому?
Я подтверждаю:
– Сидят в экспедиции, ждут.
Сергей Михайлович заразительно смеется.
– Иду на Вы!
Я вспоминаю, что, когда Сергей Михайлович снимал «Потемкина», Белинский снимал «Казнь». Рассказывают, он послал Эйзенштейну телеграмму: «Иду на Вы!» А тот ему ответил: «Идите Вы!» Может, и не телеграмму, а где-то за столиком, в ресторане… Но так рассказывают.
Сергей Михайлович становится серьезным.
– Скорей освобождайте Бабеля. Мы сговорились, что он поможет по «Бежину лугу».
Эйзенштейн задумывается и говорит:
– С каким удовольствием я бы снимал рассказ Бабеля, а не сценарий, пусть даже его.
Потом Сергей Михайлович писал об этом: бабелевская проза будоражила его воображение, будила эмоциональные импульсы, но в ней были не только эмоции, но и характеры, и драма, и слово. Бабелевское слово могло проступить на экране, найти оптическое выражение в фильмах Эйзенштейна.
Опять у меня Бабель, я уже прочитал новую редакцию «Семнадцатилетних». Может, и правда, они не стали лучше, как шутил Бабель. Но нет… То здесь, то там промелькнет бабелевское словцо. То здесь, то там встретишь шутку. Окропил их Бабель «живой водой», чуть-чуть ожили семнадцатилетние, а то изъяснялись на кинематографическом диалекте…
Только поможет ли это? Нужно ведь еще сыграть и снять.
На улице дождь. Тоскливо глядит в окно Бабель. Сегодня бега.
Исаак Эммануилович вынимает изрядно потрепанную записную книжку, близоруко щурится.
– На гряжной дорожке первым придет Изумруд, его мама… – Бабель рассказывает родословную.
Через несколько дней звонок. Слышу голос Исаака Эммануиловича:
– Студия прислала исполнительный лист, а из Одессы денег нет. Нет и из Киева. «Фин» описал имущество. Грозит продать даже детские кровати. Что делать, Жозя?
Говорю:
– Приходите, разберемся.
У меня Бабель. Подробно расспрашиваю. Обещаю сделать, что можно.
Бабель беспомощно повторяет – может, и играет:
– Фин неумолим!
Иду к начальнику главка – Линову. Его три месяца назад привел с собой Дукельский: тоже чекист, зав. экономическим отделом ГПУ. Захожу, рассказываю.
– Что Бабель делает? Доложите его дела.
Я объясняю. Писатель, «Конармия». Поправлял два сценария. Денег не переводят. Имущество описали. Линов глуховат. Повторяю.
Линов серьезен:
– Вызовите!
Я кричу, что Бабель здесь.
– Приведите!
Прихожу с Бабелем. Исаак Эммануилович рассказывает, говорит и о детских кроватях.
Линов:
– Кровати не продадут. У нас кровати не разрешают описывать. Маневич позвонит на студию. А вам надо работать.
– Начинаю, вот «Бежин луг»…
Мы выходим в коридор.
– Со времен «Конармии» таких не встречал, – говорит удивленно Бабель. – Ну, что теперь будет?
Заверяю, что все будет в порядке.
Опять приглашает зайти выпить кофе.
Исполнительный лист отозвали. Бабеля я больше не встречал. Бабель исчез. Неужели я ни о чем больше с ним не говорил? Говорил и о литературе, и о политике, и о процессах, и о Ежове говорил. Задавал вопросы. Слушал его ответы. Они мне были нужны. Силился уяснить себе то, что ему и тогда уже было ясно.
Почему же не запомнил? Видимо, хотел тогда скорее забыть. И забыл… Теперь уже не вспомнишь.
Ахматова
С живой Ахматовой я встретился лишь один раз. Это был 1941 год. Я шел по Шахантаурскому базару в Ташкенте. Неумолимо палило солнце. Базар кипел, толкался, рокотал разноязычной речью, растекался разноликой толпой, захватив соседние дворы и переходы. Шел торг. Но не веселый, здоровый и сытый, а упорный, смертельный, голодный. Базар был запружен эвакуированными. Продавались костюмы, ковры, валенки, шубы, зеркала, платки, вазы, снятые только что с плеча пиджаки и кофточки. Все продавалось за дары узбекской земли: овощи, фрукты, куски баранины, лепешки. Дымок от жарившегося на мангалах шашлыка ударял в нос и дурманил голодные головы. Шел торг. Дома ждали голодные дети.