За экраном
Шрифт:
Много раз мне рассказывали и Леня, и Иван Пырьев об этом заседании Политбюро, на которое были вызваны все ведущие режиссеры. Совещание было созвано неожиданно и молниеносно, вызвали всех.
Леня не мог забыть, как Сталин, с трубкой в руках, через весь зал шел к нему. Как он выразил сомнение, что фильм можно исправить, когда об этом попросил Пырьев…
В результате этого заседания было подготовлено знаменитое постановление о «Большой жизни», в него попали и «Иван Грозный», и «Нахимов», и «Простые люди».
Я хочу рассказать о том, как оно отразилось на процессе руководства художественной
Большаков, о снятии которого уже говорили и который в тот момент находился в отпуске, – остался. Калатозов же, заменявший его, был снят. Решением ЦК был создан худсовет, без санкции которого в производство не мог пойти ни один сценарий и не мог быть выпущен ни один фильм. Члены совета были назначены персонально ЦК. Впрочем, о работе этого совета я уже написал.
Комитет и студия оказались в тяжелом положении : они подготавливали сценарии и фильмы, а утверждал все худсовет. Между прочим, на первом же своем свидании с Еголиным – председателем худсовета – я спросил его, что же будет с картиной Лукова. Он развел руками и сказал, что сейчас этот вопрос не поднимали.
Творческая жизнь Лукова была надломлена. Долго ему пришлось оправляться после потрясения. И уже в 60-е годы, слушая сетования многих кинематографистов по поводу культа, он безо всякой горечи говорил мне, что многие из «жертв» при культе получали лишь премии и ордена, а он – постановление, диабет и долгие годы статуса «подозрительной фигуры», пока не поставил «Донецких шахтеров».
Много сил он отдавал студии, помогал не только советом, но и сам становился к аппарату, когда было нужно. Никогда он не был равнодушным. Часто бывал предвзятым, но никогда – безразличным. О том, как он относился к обязанностям худрука, я узнал на собственной работе.
Сценарий «Большие и маленькие» был написан мною для «Мосфильма». Ставить его должен был режиссер С. Самсонов. Мы долго и горячо работали, спорили. Самсонову очень нравился сценарий. Многие эпизоды он увлеченно разыгрывал передо мной. В результате сценарий был принят, я уехал, и в одну неделю все изменилось. Самсонов вдруг решил ставить «Оптимистическую», и руководство выключило сценарий из плана. Произошла обычная для кино история, только потом я узнал, что, работая со мной, режиссер уже вел переговоры с другими, – это было его правом, но всякий раз подобная ситуация становилась очень болезненной. Нужно было что-то предпринять, жаль было сценарий. Мне, да и не только мне, он казался интересным.
Я отдал его Лукову. Долго, очень долго тянулось время, я не напоминал, мало веря в перспективность жизни сценария без конкретного режиссера.
И вдруг, наверное, через месяц, раздался звонок, говорил Леня:
– Жозя, ты написал прекрасную вещь! Нужно снимать как можно скорее. Этот фильм нужен людям! Боль материнского сердца, неблагодарность детей… Непонятый талант ребенка. Это нужно! Я снимал бы сам, но нельзя ждать… Мы берем!
– Кто же будет снимать, кто режиссер?
– Я отдам Марине Федоровой. Пока что она снимала средние фильмы. Но сценарий ее подымет, она знает детей!
– Скажи, что, если нужно, я доработаю, – произнес я традиционную фразу, которую режиссеры так любят слушать от сценаристов.
В трубку зарокотал
– Чего дорабатывать? Пусть она это сумеет снять! Люди плакать должны после фильма!
Через несколько дней мне позвонила Федорова, а еще через несколько дней студия им. Горького приобрела сценарий у «Мосфильма».
С этой работой были связаны и радости, и муки. Но фильм вышел. Я был на многих его обсуждениях в Москве и Калуге. Люди спорили, рассказывали свои семейные истории отцы, матери, школьники. Многие говорили со слезами – не как о героях фильма, а как о живых людях. Актрису Олесю Иванову называли Мамаша. Многие говорили, что это их соседи…
Сидя на сцене с актером и режиссером, я думал о Лене. Фильм оказался нужен людям, его слова оправдались, – но Лени уже не было. О его смерти мы узнали в просмотровом зале, во время приемки фильма. Он заболел в Ленинграде на съемках. Ни за что не хотел ложиться в больницу. Боялся, кричал на друзей:
– Фашисты, куда вы меня отправляете, я завтра могу снимать!..
Когда ему в больнице рассказали, что наш фильм, несмотря на перипетии, получился и хорошо принят на общественных просмотрах, он повеселел:
– Я же говорил!
У меня было ощущение, что я с ним о чем-то недоговорил, особенно неприятно мне было оттого, что после отъезда Лени в Ленинград студия «Мосфильм», видимо, чувствуя вину за неприятную историю с «Большими и маленькими», предложила мне экранизировать «Угрюм-реку». Я согласился, не зная, что это собирался делать Леня и что у него был договор. Кто-то с радостью сообщил ему об этом. Узнав, я попросил Бритикова передать ему, что это недоразумение, что я отказался и шлю ему приветы. Бритиков передал мои слова, на что Леня ответил, что не сомневался во мне и что мы сделаем вместе…
Вещи Лени были уже в вагоне, когда ему стало плохо. И нам привезли его мертвого.
Я стоял у его гроба. Он был такой же, как на портрете, смерть не изменила выражения его лица – в нем по-прежнему была сила.
Он был крупный в кости и плечах, во всем большой, он громко говорил, шумно входил в комнату, много ел, ездил целый день на большом «ЗИМе». Многих людей он любил, со многими ссорился, грубил некоторым, у него было большое сердце. Оно вмещало самые разнообразные чувства. И картины у него были разные, но почти все любил зритель. Часто ему изменял вкус, не хватало культуры, но в нем жил нутряной талант – талант сердца. Даже в неудачных его картинах было один-два эпизода, которые захватывали зрителя. Сила и талант жили рядом с хвастовством и – порой – хамством. Партийность – рядом с суеверием.
На обсуждении «Заставы Ильича», после того как критиковал материал, он вышел и рявкнул:
– Я ошибался. Это – водородная бомба в искусстве!
А как-то раз он по-хамски обругал ни в чем не повинную женщину, когда встретил ее в первый съемочный день с пустыми ведрами. И он же молчал на заседании парткома, когда его прорабатывали. Лишь в конце сказал:
– Я боялся за картину!
Немного у него было романов, но всегда – длительные, полные перипетий, разрывов, перемирий. О них знали все друзья. Он всем плакался в жилетку, ругал обидевших его женщин, а назавтра посылал телеграммы или мчался за ними в другие города.