За Кудыкины горы
Шрифт:
Денег у Петра — куры не клюют, а к деньгам впридачу — друг, Мишка Скворцов.
Весной дело происходило. Явились товарищи в женское общежитие, винограду в гостинец принесли, две бутылки шипучки. Сели чинно. Решительный Пётр, как обухом:
— Мы, вообще-то, свататься.
— Кто… за кого? — замерла молодая женщина.
— Выбирай любого, кто покажется.
Прыснула для приличия в кулачок: вроде смеется, а глаза засновали, на Петре и споткнулись.
— У меня сынок есть, с мамашей проживает, знаешь ведь?
— Не помеха. Сынок-вьюнок, я ему и подарок
Средняя Азия Лизавете не по климату пришлась. Уехали молодые в прихопёрскую станицу. Оттуда шли письма. Шабры читали Лизаветины счастливые послания радостной бабушке;
«Добрый день, дорогая мама! В первых строках своего письма хочу сообщить вам, что живём мы хорошо, того и вам желаем». В письмах этих больше расспросов. Отелилась ли корова? Посадили ли картошку? По-прежнему ли у Галаниных черёмуха кучерявая? Вышла ли замуж Сонька Муранова или ещё в полуторницах ходит? Потом на двух тетрадных листах перечислялись родные и знакомые, те, кому надо передавать приветы. Заключала письмо всегдашняя фраза: «Ждём ответа, как соловей лета!»
К последней своей надежде, к Лизавете своей золотой, единственной, и направилась Евдокия Ивановна.
Пётр Иванович гостье обрадовался, приветил, две бутылки «Столичной» об стол хлопнул:
— Пейте, господа бабы: гуляй, Ванька, ешь опилки!
И бабушка рюмочку пригубила. Зашумело в голове. Лизавета граненый стаканчик выцедила. Пётр до поздней ночи доканчивал остальное: не пропадать же добру. Переругивался с женой. То и дело тормошил её. Поднимал с кровати:
— Зажрать нечем? Хушь бы картошку разогрела. Дрыхнешь, зараза!
Враз отрезвевшая Евдокия Ивановна за ночь глаз не сомкнула, поняла, что и здесь не мёд.
Утром дочка ткнулась в материнский запои, запричитала:
— Мамонька моя, мне с тобой спокойней, с этим алкашом ведь жутко. Всё есть. Хата, как амбар, большая, машина в гараже… Щастья нету-уу. Мамонька моя! Боюсь я его, порешит спьяну, ой-ой-ошеньки — и развестись нельзя, грозился: «Мне ничего не надо — заживо спалю!» А то орёт истошно: «Вызывай депутата — делиться будем!» В милицию заявила, а он што: отсидит свои пятнадцать, налакается и кулачищами махать. Чешутся. Все нервы вымотал, мамулечка моя, родна-а-ая!
Бабушка осталась у Лизаветы.
Пётр приходил каждый день с работы пьянее вина, в глазах дурь пенится. Если жена задерживалась где на калыме, прямым, злым пальцем тыкал на табурет, зевал бабушке в тугое ухо:
— Сука твоя Лизавета подзаборная!
Сопел, как от тяжёлой работы, топал ногами. Матерился. Бабушка при этом по-черепашьи втягивала голову, прикрывалась своим платком, как листком капусты. Кое-как отбивалась от зятя, выскальзывала на кухню пить сердечные капли.
Однажды едкой беломориной хмельной Пётр кольнул бабушкину плюшевую жакетку. Парадная одежонка занялась. Пётр Иванович рявкнул:
— Снять!
Думала — тушить. А он жакетку — за рукав да и на плиту в пламя.
— Жалко-о-о? — вопил ополоумевший мужчина. — Жалко о-о! Вот и дочке твоей так будет,
В эту ночь мать моя и бабушка в гараже зубами стучали, приткнулись друг к дружке и молчали до утра. Рано вышли тихонько, опасаются. Протрезвевший Пётр увидел их, бабушке деньги сует:
— Кхм, водка-дура, прости, мама, купи взамен вчерашней, сожженной.
На эту сотню бабушка вернулась в Мазу. Попросила шабра дядю Серёжу Куртасова окна разрешетить, обмахнула влажной тряпкой рамы с фотографиями, протерла полы, прокурила печь, легла на неё и легко забылась.
9
В пятнадцать лет мои сверстники заболели «заразной болезнью» — самолётостроением. Для мастерской Колька Черкасов, Костя Куртасов, я и Мишка Субботин облюбовали пустую заброшенную избу. В этом домике мы каждый день, благо — каникулы, пилили, строгали и клеили. На крохотном таганке разводили огонь, плавили тёмные плитки вонючего столярного клея, растворяли казеиновый порошок. Вначале аляповато, а потом уже более искусно, туго и ровно обтягивали рейки тонким пергаментом и папиросной бумагой.
Генеральным конструктором стал, само собой, Мишка Субботин. Он перечитал все авиамодельные книжки Анатолия Маркуши, учился наблюдательности сам и пас испытывал:
— Скажи, уши у коровы где находятся? Спереди рогов или сзади? А!.. Не знаешь?! А сколько ступенек на клубном крыльце?
Мишку уважали. К четвертому классу пацан успел поломать ногу, прыгал с зонтиком с чердака и шмякнулся, умудрился соорудить из старой кроватной сетки батут и ухитрился «зайцем» съездить на аэродром в город Сызрань.
В элеронах, шпангоутах, лонжеронах, бипланах и монопланах наш генеральный разбирался примерно так, как наш учитель Иван Павлович Косырев в суффиксах и приставках.
Каждое утро Мишка солидно поплевывал на исцарапанные грязноватые пальцы, разворачивал худую, па складках схему будущего планера и озабоченно молчал. Рабочий день начинался. Трехметровое неустойчивое наше детище уже приобретало птичьи черты. Оно шелестело пергаментными боками, лишь только прихлынет из раскрытого окна лавина плотного воздуха. Итак, дело подходило к концу. Но кто-то взглянул на улицу, кто-то ойкнул, кто-то отложил в сторону стамеску: в нашем курмыше появилась незнакомая взрослая девушка.
Не нашей, не деревенской походкой она приближалась к соседнему дому. Нам здорово приглянулся её клетчатый чемоданчик. Сама девушка не понравилась.
— В брюках, воображала, — заметил Костя Куртасов.
— И рот чересчур велик, — подал голос тонкий ценитель девчат Колька Черкасов.
— Планер лучше! — с инженерной точностью подвел итог генеральный.
Я не отставал:
— Вот взлетит, вот удивятся!
Первым изменником в секретном стане оказался, конечно же, Колька Черкасов. На другое утро он не явился в ангар. С равнодушным нахальством, голый по пояс Колька отпасовывал волейбольный мячик незнакомке. Черкас шлепался без нужды в белесую пыль, чтобы показать спортивную прыть, громко хохотал и навязчиво демонстрировал бугры бицепсов.